Олег Клишин (Омск)

КЛЮЧИ ТАИНСТВЕННОГО САДА

 

"Флейта Евтерпы" №2, 2006

Все мы родом из детства. И, наверно, не зря многие писатели, поэты с такой настойчивостью обращались и обращаются к этой самой ранней поре своей жизни: от Аксакова и Толстого до Мандельштама и Набокова, - стараясь зафиксировать первые проблески собственного сознания, уловить ту неповторимую атмосферу, в которой появлялись первые, самые яркие и незабываемые образы, краски, звуки, - когда начиналось знакомство с миром.

В автобиографических заметках ("Младенчество") Владислав Ходасевич не без самоиронии сопоставляет слово - "Бог", которое по преданию младенец Державин произнёс самым первым, и своё непосредственное: "Кыс, кыс!", вырвавшееся при виде забежавшего в комнату котёнка. На самом деле в данном контексте это восклицание ничуть не ниже имени Всевышнего, поскольку: во-первых, младенцы имеют равные права на высказывание истины, а во-вторых, от возникающей параллели с Евангелием от Иоанна мы можем вернуться к более древней библейской истории, когда Творец, поселив человека в райском саду, отдал ему во власть всех животных и птиц и наделил правом назвать их по своему усмотрению: "И нарёк человек имена всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым" (Бытие Гл.2, ст. 20). А кто, как не писатели и поэты, чаще других использует это право? Ведь назвать - это значит извлечь из небытия, дать шанс на существование, создать свой особый мир, тем самым, не только образом, но и действием уподобляясь…

Получается, что ещё в бессознательном возрасте поэт получил, если не прямое указание, то явный намёк на будущее призвание. Задолго до первого двустишия, сочинённого в шесть лет, возникло призывное созвучие: "Кыс, кыс!", - как эхо ещё не сложившихся рифм, ещё несбывшихся стихов. И ещё одна предопределяющая черта прослеживается в этом восклицании, черта, которая объединяет ребёнка и поэта, и которую можно назвать одним словом - удивление. Без этого качества, взятого из детства, вряд ли возможно появление (явление!) поэта. "Способность удивляться - главная добродетель поэта", - как в своё время констатировал О. Мандельштам.

"Любовь к кошкам проходит через всю мою жизнь", - пишет далее Ходасевич. И не было б ничего примечательного в этом признании (мало ли - один любит кошек, другой собак), если бы в какой-то момент не возникало ощущение, что в описании четвероногих любимцев - их характера, привычек, природных склонностей - мы видим много общего с человеческими качествами, которые вызывают симпатии автора, а главное - чувствуем несомненную связь с его поэтическим миром, где за обыденностью житейских ситуаций, за ежедневной рутиной вдруг понимаешь, что "жизнь идёт волшебным, тайным чередом": "Сощурив глаза, мой Наль погружается в таинственную дрёму, а когда из неё возвращается - в его зрачках виден отсвет какого-то иного бытия, в котором он только что пребывал. Кошки настроены мечтательно и философически…". Хозяин же, в свою очередь, за обычным чаепитием может впасть в подобное состояние: "А я смотрю и понимаю, / Тихонько ложечкой звеня:

Блажен, кто завлечён мечтою
В безвыходный, дремучий сон
И там внезапно сам собою
В нездешнем счастье уличён.

Ходасевич - один из немногих поэтов серебряного века, который был "сам по себе" (опять же пример питомцев), держался подчёркнуто независимо - в стороне, насколько это возможно, от веяний времени, вне многочисленных течений, школ. По необходимости участвуя в литературных кружках, в отличие, скажем, от Брюсова и Гумилёва, никогда не соблазнялся лаврами председателя, основателя и прочими официальными и полуофициальными постами. А в отличие от Блока, захваченного "музыкой революции" и гениально уловившего эту музыку в поэме "Двенадцать", остался глубоко равнодушным к её оглушительным фанфарным звукам. И, возможно, раньше других сумел расслышать за этими звуками приближение не созидательной силы, а безоглядной и разрушительной стихии:

И революции не надо!
Её рассеянная рать
Одной венчается наградой,
Одной свободой - торговать.

("Искушение", 1921)

Сегодня за этими стихами мы видим не столько Великий Октябрь 1917 года и грядущий период НЭПа, сколько Беловежскую Пущу 1991 года - ещё одну "революцию", по живому расчленяющую единую страну и швыряющую останки в котёл первобытного рынка. Что за варево из этого получилось, мы уже распробовали, а расхлёбывать ещё детям и внукам придётся.

Политика - не тема для поэзии, но "История принадлежит поэту", - сказано Пушкиным. В самой природе поэтического творчества заложено свойство - запечатлевать воздух эпохи, ту незримую и неосязаемую субстанцию, которая в конце концов оказывается "прочнее меди и долговечней пирамид". Наверно, прежде всего это свойство поэзии имел в виду Набоков, назвав Ходасевича "литературным потомком Пушкина по тютчевской линии". Не говоря уже о неукоснительной приверженности к классическим формам стиха, к ясному звучанию, к осмысленности и внятности поэтической речи.

Жив Бог! Умён, а не заумен
Хожу среди своих стихов,
Как непоблажливый игумен
Среди смиренных чернецов.
Пасу послушливое стадо
Я процветающим жезлом.
Ключи таинственного сада
Звенят на поясе моём.

Но несмотря на это, поэт не обольщался насчёт общедоступности своих стихов: "Люблю людей, люблю природу,/ Но не люблю ходить гулять, / И твёрдо знаю, что народу / Моих творений не понять". Нет здесь никакого (как может показаться на первый взгляд) высоколобого снобизма, снисходительного презрения к "непосвящённым" - только констатация действительного положения вещей: поэзия не для всех, не все могут расслышать: "И музыка идёт как будто сверху. / Виолончель… и арфы может быть…/ Вот хорошо играют! Не стучите./ И бедный мой Сергей Ивыныч снова / Перестаёт колоть, Он ничего не слышит, / Но мне мешать не хочет и досады / Старается не выказать. Забавно: / Стоит он посреди двора, боясь нарушить / Неслышную симфонию" ("Музыка"). В этом стихотворении, открывающем "Тяжёлую лиру", показана самая безмятежно-радостная, светлая сторона той способности, о которой далее в этой же книге поэт скажет: "Простой душе невыносим / Дар тайнослышанья тяжёлый". Этот дар, идущий от пушкинского "Пророка", подтверждая вышеуказанное "родство", прослеживается и в других стихах Ходасевича: "И звёздный ход я примечаю / И слышу, как растёт трава", и даже угадывается в чертах автопортрета:

Я, я, я. Что за дикое слово!
Неужели вон тот - это я?
Разве мама любила такого,
Жёлто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея?

("Перед зеркалом")

Да, в этой ипостаси автор мог внушать "отвращение, злобу и страх" "желторотым поэтам", его желчной натуры, язвительного языка, проникающего насквозь взгляда всерьёз могли опасаться "Эти вот все господа: / Критики, дамы, друзья". Так оно в общем-то и было, когда, живя в эмиграции, сначала в Берлине, потом в Париже, Ходасевич был одной из самых заметных литературных фигур русского зарубежья. За границей в творческом плане Ходасевич держался ещё более обособленно - в отдалении от знаменитой Парижской ноты, в одиночку, - не намеренно, но самим фактом своего существования, - противостоял непререкаемому авторитету Георгия Адамовича и его окружения. За рубежом вышла последняя поэтическая книга "Собрание стихов", включающая написанную уже за границей "Европейскую ночь", была написана книга о Державине, большой труд - "Поэтическое хозяйство Пушкина", воспоминания - "Некрополь".

Независимость позиции, самостоятельность суждений - необходимые условия для настоящего художника в широком смысле этого слова. Эти качества одним внушают почтительное уважение, а в других, действительно, вызывают, если не злобу и страх, то явное раздражение. К сожалению, среди испытывающих подобное чувство были не только "желторотые поэты" и откровенные бездарности, с которых Ходасевич-критик без церемоний срывал "мудроватые маски" и выводил на чистую воду всю эту мутную публику, рядящуюся в белые поэтические одежды. Стоит, к примеру, перечитать его статьи: "Ниже нуля", "О горгуловщине".

Увы, среди "раздражённых", судя по всему, оказался и Георгий Иванов, который в статье с фарисейским названием "В защиту Ходасевича" (Нужна ли была его, да и чья бы то ни было, защита Ходасевичу - ещё вопрос) озаботился прежде всего тем, чтобы последнего, не дай бог, не поставили рядом с Блоком: "Ходасевич не заменит нам Блока, ,,нашим" поэтом не станет", "Творя в меру своих сил скромное, но ценное и высокополезное дело, такие поэты как Ходасевич, не меньше нужны в литературе, чем большие таланты". "Судью на мыло!", - кричат в таких случаях болельщики. Нам же нет необходимости напрягать горло, поскольку "главный судья" - Время рано или поздно всё и всех расставляет по своим местам. К тому же, в поэзии вообще никто никого заменить не может. А "наши" у каждого свои. В отношении к Ходасевичу Г. Иванов напоминает должника, который вместо того, чтобы честно отдать долг, начинает распускать слухи, что, дескать, его кредитор - конченный скряга и жмот, и вообще нехороший человек, несмотря на всю его "ценную и высокополезную деятельность". К сожалению, "большой талант" далеко не всегда сочетается с великодушием, а бремя благодарности для некоторых натур непереносимо.

Да, Г. Иванов по праву занял место первого поэта русской эмиграции. Но во-первых, это случилось уже после смерти Ходасевича (1939г.), когда за последующие почти два десятилетия Ивановым были написаны лучшие стихи, которым в качестве эпиграфа исключительно подошли бы строки Ходасевича: "О, если б мой предсмертный стон / Облечь в отчётливую оду!". Нет сомнений в том, что это желание Иванову удалось реализовать в своих стихах последнего периода. А во-вторых, если можно спорить о том: "Привил-таки классическую розу / К советскому дичку" Ходасевич или нет, то очевидно другое - её форма, её жизнестойкость, её жалящие язвящие шипы… многое можно узнать в "Садах" и "Розах" Г. Иванова, который оказался превосходным садовником и умело воспользовался первоклассным селекционным материалом. Его поздние "Розы", наверно, более изящны и совершенны, чем у Ходасевича, и при этом отличаются большей неприхотливостью к окружающей атмосфере, к почве - способны роскошно цвести не только на обычном житейском соре, но и, казалось бы, на совсем не пригодных для этой цели продуктах распада. Вот только запах… Как будто к сухому горьковатому аромату "Европейской ночи" добавился сладковато-удушливый запах тления: "От гниющих цветов, как от падали, / Тяжело становилось дышать".

Да, Г. Иванов стал поэтом, вопреки прогнозу, но согласно пожеланию, высказанному Ходасевичем в рецензии на одну из его первых книг: "Г.И. умеет писать стихи. Но поэтом он станет вряд ли. Разве только если случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска вроде большого настоящего горя, несчастья. Собственно, только этого и надо ему пожелать" (1916 г.). Согласимся, что трудно быть благодарным за такой прогноз, даже если он не сбылся, и за такое пожелание, даже если оно сбылось.

А катастрофа случилась со всеми: бегство за границу, долгие годы изгнания с тающими надеждами на возвращение и мучительное осознание, что никогда… Полунищенское существование вдали от родины: после съёмных "чердаков" - дом престарелых, больница для бедных и… похороны в присутствии нескольких друзей - общий для многих путь, "цветочный путь". Для Ходасевича он завершился 14 июня 1939 года на Бианкурском кладбище под Парижем. Для Иванова - через девятнадцать лет неподалёку… Но было и другое - другая жизнь, другой путь, где также ясно, кто за кем следует.

В заботах каждого дня
Живу, - а душа под спудом
Каким-то пламенным чудом
Живёт помимо меня.

И часто спеша к трамваю
Иль над книгой лицо склоня,
Вдруг слышу ропот огня -
И глаза закрываю.

(В.Х., 1916 г.)

В глубине на самом дне сознанья,
Как на дне колодца, - самом дне -
Отблеск нестерпимого сиянья
Пролетает иногда во мне.

Боже! И глаза я закрываю
От невыносимого огня.
Падаю в него и понимаю,
Что глядят соседи по трамваю
Странными глазами на меня.

(Г.И., 1931 г.)

Интересно было бы узнать номер трамвая. Наверняка тот же самый маршрут: по Садовой - через Невский - на Инженерную. "Невыносимый огонь" - ворох синеватых ультрафиолетовых искр, с сухим электрическим треском вылетающих из-под дуги впереди идущего… по тем же рельсам. Не обогнать. "Остановите, вагоновожатый, остановите сейчас вагон!" (Н.Г). Остановить нельзя, гремят мосты - Нева, Сена…

В отличие от господ, от коллег-литераторов, совсем иным было отношение поэта к простым людям, к тем, кто по определению его творений не мог понять. "Люблю людей" - не голословное заявление. Это чувство не нуждается в рациональном объяснении, но оно сразу же ощущается, стоит прочитать лишь некоторые стихотворения: "Слепой", "Старуха", "Окна во двор", "Под землёй", "Баллада", "Не матерью, но тульскою крестьянкой". Не зря в последнем стихотворении чувство благодарности к кормилице, буквально выходившей хилого младенца, органично связано с любовью к России, к родной речи. Здесь обнаруживается коренная, корневая связь с поэтическим призванием, с тем "честным подвигом", с тем "счастьем песнопений, / Которому служу я каждый миг". Именно здесь та почва, в которую, уходя "путём зерна", есть шанс вернуться - прорасти "таинственным побегом вдохновенья". Владиславу Ходасевичу удалось пройти этот мучительный и счастливый путь, чтобы в конце концов с лёгким сердцем присоединиться к тем, кто чуть раньше был "выловлен таинственною сетью", чтобы, оказавшись "в тех садах, за огненной рекой, / Где с воробьём Катулл и с ласточкой Державин", в качестве райской музыки услышать вкрадчивое мурлыканье своего соскучившегося любимца.