Юрий Колкер (Лондон) ПОДВИГ В ШОКОЛАДЕ
|
||
"Флейта Евтерпы" №3, 2007 |
- Вообразите: вывожу сегодня собаку, разговорилась с другой собаководкой, а
она меня и спрашивает: "Это у вас что, кобель?" Да, отвечаю,
кобель. А она мне: "Как можно!" На что я ей возразила: не подумайте
лишнего, у меня муж есть. Она, выходит, думала, что Чалый - мой муж! Пес, действительно, был громадный и энергичный, а старушка - небольшая,
полная, с крупным носом и щеками навыпуск, в очках. Время и место действия
- лето 1972-го; Пушкин (Царское Село), улица Васенко дом 8, кв. 4. Телефон
тоже сохранился: 97-37-22, но туда не позвонишь. Хозяйке, Татьяне Григорьевне
Гнедич, 65 лет. Ей отпущено еще четыре с небольшим года жизни: умрет в
начале ноября 1976 года. Я в ту пору пытался под ее присмотром переводить Байрона. Два или три раза приезжал к ней в Пушкин. Восхищался ею, робел перед знаменитой старухой, такой простой и незаносчивой.
НЕРУКОТВОРНЫЙ БАЙРОН По Байрону - Гнедич была номер один, на все двадцать два миллиона квадратных
километров нашей тогдашней необъятной родины. Живая легенда. Начала свой
перевод "Дона Жуана" - в тюремной камере, по памяти. Догадливый
следователь поощрил ее - и, естественно, она все ему на себя подписала
за оригинал поэмы, бумагу и чернила для стихов. Одиночка может стать Эдемом.
В страшных условиях добро и зло поляризуются, силы человеческие удесятеряются,
а творческое воображение разыгрывается так, что иные потом с сожалением
оглядываются на свое лагерное или военное прошлое. Заканчивала Гнедич перевод в лагерях, тоже с разрешения людоедов. С детства
у нее был порок сердца - и все-таки уцелела, на лесоповал не попала, работала
уборщицей, руководила лагерной самодеятельностью. Сидела с 1944 года,
реабилитирована в 1956 году. Освободили Гнедич в самое подходящее время. В 1959 году "Дон Жуан"
вышел первым изданием (потом переиздавался еще три раза - и попробуйте
его найти!). Вышел и произвел сенсацию. Чем? Только ли подвигом переводчицы?
Все как один называют этот ее труд подвигом, и тут не возразишь. Нет, было и другое. Говорят: Дон Жуан, на русский язык переведенный
в четвертый раз, в переводе Гнедич впервые зазвучал по-русски живо и подлинно.
У Георгия Шенгели он мертв. Поэзия принесена в жертву фетишизированной
точности, пресловутой виртуозности, которой Шенгели чуть-чуть кичился.
Вот уж кто был "почтовой лошадью просвещения"! И героем труда.
Перевел всего Байрона, 63 тысячи строк. Думал, стало быть, что Байрон
того стоит. До полного торжества Гнедич - не дожил, умер в год ее реабилитации,
но, конечно, слышал о ее переводе, слухи об этом труде начались в середине
1940-х. Маятник качнулся в другую сторону. Жуковский переводил слишком вольно, Шенгели - слишком сухо, а тут - как раз то, что нужно: и точность, и поэзия. Все ахнули. Восторгам и время способствовало: последний всплеск надежд на социализм с человеческим лицом. Шенгели начинал как поэт (и до последнего дня считал себя поэтом). Гнедич в стихоплетстве замечена не была, и вдруг - такое! То есть она, конечно, писала стихи, кто же не пишет в России? Писала всю жизнь, а признания так и не получила. Перед самой смертью успела прочесть корректуру своего сборника Этюды / Сонеты, но вышел он после ее похорон. Ученики Гнедич по переводческому семинару при союзе писателей, восхищаясь наставницей, по инерции хвалят и ее оригинальные стихи. Но мы не похвалим.
КИПРИДА В ШКАФУ Как Петр в Полтаве, Гнедич одновременно прекрасна и ужасна, и тоже - в рифму, в рифме. Прекрасна как человек: умна была, убедительна, отзывчива, а с кем нужно - язвительна. О ней помнят только хорошее. Славу (впрочем, умеренную) умела нести как немногие. К советской власти относилась как нужно. Поощряла гонимую молодежь. Литературным секретарем Гнедич состоял какое-то время Константин Кузьминский,
стихотворец, диссидент-бонвиван, будущий составитель антологии Голубая
лагуна. Была такая форма эскапизма: числиться литературным секретарем
какого-нибудь члена союза писателей - и, тем самым, не подпадать под советский
закон о тунеядстве (денег эти секретари, конечно, не получали). Была:
но очень немногие члены соглашались прикрыть своим именем кого-либо из
диссидентствовавшей молодежи, а литературная молодежь Ленинграда вся диссидентствовала,
иногда и поневоле. Деваться ей было некуда. В субсидированную литературу
не пущали, автобус не резиновый; да и не хотелось уже никому: слишком
ясна была ее, этой литературы, звонкая пустота. Но оригинальные стихи Гнедич плохи, а по временам - и ужасны. Приводят ее стихотворение, посвященное Байрону. Говорят, оно чуть ли не в тюремной камере сочинено; во всяком случае, "интимное ощущение личной близости к великому английскому поэту" возникло там, в застенках, а выразилось вот так: Гордон мой дорогой! Я счастлива, смотри, Горько, а деваться некуда: Киприда, а значит - и Камена, всегда в шкафу у Татьяны Гнедич. Стихи Гнедич, случается, умны, верны по мысли, но вкус изменяет ей на каждом шагу. Твои стихи большим поджогом тлеют, Стихи - тлеют большим поджогом! От этого плакать хочется.
Девятый вал - обожжен музою и от этого тревожится и растет.
Гнедич норовит уязвить московских борзописцев, евтусенских ("еще
пижоны на парнасах блеют"), - правильно, спасибо ей, но ее стихи
- не лучше стихов эстрадных пижонов. Лучше только тем, что традиции не
изменяют, верны изумительной русской просодии, величайшему природному
достоянию России, - но верны рабски, не творчески. А ее сонеты?! В книге - венок и часть другого венка. Конечно,
это издатель дурак: вместо венка - поместить часть венка! До такого додуматься
нужно. Гнедич не виновата. Но зачем было соглашаться? Ведь эта хрупкая,
искусственная, неживая в русском языке форма - венок - только формой и
держится. Разрушь ее - и в лучшем из венков ничего не останется. Сонеты у Гнедич, переводившей с английского, все - итальянские; тоже
- промах. В английском сонете больше воздуха. В итальянском, начиная со
второй строфы, - ждешь рифмы, это ожидание перешибает смысл, делает его
не важным, почти ненужным. Потому-то эти по видимости более сложные сонеты
так легко писать по-русски: любая ложно-глубокомысленная чепуха сойдет
- читатель занят словесной игрой. Излюбленная форма дилетантов. Сходят
с рук самые приблизительные слова. (Дельвиг и Пушкин не презирали сонета?!
Но кто же из нас Дельвиг, не говоря уж о Пушкине?) Вся оригинальная лирика переводчицы неудачна: в лучшем случае - чуть-чуть возвышается над посредственностью. Книжка, говорите, не включает лучшего; она при большевиках издавалась, псари и палачи вмешались? Верно: в советское время редактора каким-то чудом всегда умели отобрать для печати то, что похуже. Дивные профессионалы! Но хоть одно-то замечательное стихотворение они могли пропустить по недосмотру, а такового - не находим. Хуже того: у лирического героя поэтессы совершенно общее выражение лица. Индивидуальность Татьяны Гнедич, такая рельефная и привлекательная в жизни, в стихах отсутствует. Перед нам лицо толпы. Свет не вспыхивает, хорал не гремит.
"ЭФФЕКТ ДЕФЕКТА ЭТОГО ВЕЛИК" - Байрона впервые можно читать по-русски! Эта фраза сопутствует переводу Гнедич с 1940-х годов, но она - шаблон,
калька: переиначивает фразу Ахматовой. Та о переводах Пастернака сказала,
что теперь она может читать Шекспира по-русски. С английским у нее трудности
были. Но беда в том, что и подвиг Гнедич, ее Дон Жуан, - плох. Никогда
бы мы не признали это громадное сочинение шедевром, будь оригинал написан
по-русски. Стих в нем ломок, искусствен, ему не хватает живого дыхания,
игровой прелести Евгения Онегина или Гамлета Пастернака.
Верно: Пастернак перевел Гамлета слишком вольно, у Лозинского -
точнее, ближе к оригиналу, к Шекспиру, но чудо произошло все-таки под
пером Пастернака, не Лозинского. Здесь, под пером Гнедич, чуда не происходит,
есть только подвиг. Перед подвигом - склоняемся, обнимаем страдалице ее
опухшие больные ноги, плачем над ее могилой, а стихами восхищаться - не
можем. Non possumus. Ту или иную степень недостаточности ощущаем буквально в каждой строфе. Не выбираем худшего, берем наугад: Процесс торговли далеко не всякий Но скоро крики перешли в ворчанье, Или ноги? Какая еще ладонь бывает? Но ведь на таких мелочах в поэзии
держится все. А "процесс торговли", а "буйная драка"?
Натужное острословие - хуже тупости. "Эффект дефекта этого велик",
говоря словами самой Гнедич из Дона Жуана. Не может посредственный стихотворец быть блестящим переводчиком. Поэта
способен переводить только поэт, великого поэта - только великий поэт.
Иначе подвиг совершается ради подвига, ради выживания, ради славы. Разве
Медный всадник - подвиг? Конечно, величие Байрона - под большим
вопросом. Чем ближе к нему подходишь, тем вопрос больше. В России Байрон
несопоставимо более велик, чем в Британии. Но он - поэт. В русском языке ямб от хорея не мог отличить один только Евгений Онегин
- за всю историю русской поэзии, совсем еще недолгую. Русским, можно сказать,
повезло, дифтонги из языка ушли, классические метры журчат очень по-разному
- и всегда плавно, как серебро у Байрона и Гнедич, однако ж для английского
уха, для английской просодии - слишком плавно, монотонно. У англичан (из-за
дифтонгов) нет стройности в чередовании клаузул. Мужское, женское и дактилическое
окончание у Байрона чередуются, не вызывая раздражения у читателя английского:
это норма. Но как же это плохо по-русски! В классическом стихе неправильное,
произвольное чередование окончаний - признак невладения стихом, только
и всего. По-русски организовать правильное чередование легко. Но, может,
Гнедич думала, что такая вольность приближает перевод к оригиналу? Может
быть. Тогда ей изменил вкус. Добавим, что и рифма у Гнедич нехороша по
любым стандартам: и XIX, и XX века. Не в том дело, что преобладает глагольная
(отказ от глагольной рифмы - в любую эпоху, в любом стихотворном тексте
- был бы только глупостью), а в том, что рифма у Гнедич вялая, заспанная
и неопрятная. Вопрос о рифме встает в октаве с такой же остротой, что и в итальянском
сонете. Это строфа для лентяев. К пятой строке - и сочинитель, и читатель
заняты рифмой больше, чем смыслом, и тут (как в итальянском сонете) ловкому
сочинителю все сходит с рук. Поэт (если уж вы вспомнили Домик в Коломне)
выезжает на живом дыхании родного языка, переводчик (если он не поэт)
не справляется с этим, - и тут на первый план выступает неустранимая искусственность
октавы. Рифма из служанки становится хозяйкой; у Гнедич - хозяйкой безликой,
лишенной души и индивидуальности: "можно - возможна"; "филантропия
- мизантропия". Да, ее перевод Дона Жуана - лучший из имеющихся по-русски. Его можно прочесть, хоть и непросто: Байрон и без помощи Гнедич скучен, длинноты его ужасны, отступления банальны, нравоучения пошлы, он то и дело съезжает на памфлет, на пасквиль, на сведение счетов с современниками, - и не так, как Булгаков это делает в Мастере и Маргарите, а площе, грубее. Можно, можно сказать: перед нами - лучший перевод. А можно и так сказать: перевода Дона Жуана у нас нет и никогда не будет. Нет - потому что злость плохо передана неблестящим русским стихом. Не будет - потому что Дон Жуан не нужен. Полюбить его все труднее, вдохнуть жизнь в это незамечательное эпическое полотно едва ли уже удастся. Время прошло. Вызов, на котором он держался, был сиюминутный, служебный, привязанный к эпохе, - и с нею ушел. В европейских гостиных женщины в обморок падали, когда камердинер объявлял: "Лорд Байрон!" А сейчас? В 1992 году нашли в альпийских снегах хорошо сохранившийся труп первобытного человека, и представительницы прекрасного пола осаждали археологов просьбами продать им фрагмент его спермы.
ЗЛОСЛОВЬЕ НАД ГРОБОМ Скажут: я злословлю. Непременно скажут. Так ли следовало почтить память
большого человека? Гнедич была большим человеком. И в главном была права: русский классический стих отстаивала от "пижонов" (заметьте это словечко, отсылающее к 1950-м, если не глубже). Но не об этом ли стихе я и пекусь? Не его ли защищаю? Восхищаюсь человеком, Татьяной Григорьевной, - и сжимаю кулаки над ее оригинальными стихами: так они беспомощны. Стихоплетство - наша национальная болезнь. Писать стихи по-русски - так легко, так соблазнительно легко. Проще некуда. Но что же это такое, скажите, бога ради? - Кассандра бьет у Иверской поклоны, Разве можно не испытать тут стыда и горечи за родную просодию, за родину?
Про наш ямб сказано: "Он выше всех твердынь России, славнее всех
ее знамен". Но - не про этот ямб. Ахматова (Кассандра) и Блок здесь
торчат, как медяки в мусоре. Беллона, естественно, пришла из Байрона;
его любимое словечко. При чтении перевода-подвига я злюсь меньше: все-таки Байрон кое-где проступает. Злюсь чаще на Байрона, чем на Гнедич. Однако ж Гнедич нет-нет да и вставит словечко: Но вы, увы, супруги дам таких, Верно: теперь можно прочесть Дона Жуана по-русски, но в год знакомства с Гнедич я не смог. Заглянул и отшатнулся. В чем дело, не понял. Одно видел ясно: читать это нельзя. Все казалось неправдой. Сейчас я кое-как отделяю неправду Байрона от неправды Гнедич, а тогда передо мною была одна монолитная неправда: необъятный, никому не нужный, неправдоподобно скучный текст. Сейчас я зол, а тогда был добр, каждому, кто Пушкина с парохода современности не сбрасывал, готов был служить, - но над Доном Жуаном разозлился. Вспомнил, как Пушкин, похвалив перевод Илиады Н. И. Гнедича (предка Татьяны Григорьевны): "Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи..." тут же, на том же листке бумаги, приписал: "Крив был Гнедич-поэт, преложитель слепого Гомера. Боком одним с образцом схож и его перевод..." Вспомнил - и съязвил, написал такую вот гнусность: "Резвой владела стопой переводчица лорда хромого. Славный ее перевод ногу слегка волочит..." Съязвил - и никому не показал, а сейчас мне терять нечего, кроме моих цепей и русской просодии. Русскую просодию (читай: родину) все мы вот-вот потеряем, утратим навсегда. Да и нас скоро не будет (да-да; вас - тоже; мы все тут минутные гости). Скажем же на прощанье горькую правду, не пощадим себя; подставим себя тем, кто нелицеприятной правде предпочитает агиографию. |
|