НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Григорий Марговский

СТАТЬИ И ЭССЕ

 

 

ПОДКИДЫШ МИРОВОЙ КУЛЬТУРЫ

(об одном стихотворении Осипа Мандельштама)


В январе 1931 г. Осип Мандельштам с супругой, покинув Северную Пальмиру - где проживало немало его искренних поклонников, но где налаживание приемлемых бытовых условий было перекрыто стараниями Николая Тихонова, переселился в Москву. В марте написано первое стихотворение на новой, "буддийской", по едкому выражению поэта, почве - из так называемого "Волчьего цикла":

После полуночи сердце ворует
Прямо из рук запрещенную тишь,
Тихо живет, хорошо озорует -
Любишь - не любишь - ни с чем не сравнишь.

Любишь - не любишь, поймешь - не поймаешь…
Так почему ж как подкидыш дрожишь?
После полуночи сердце пирует,
Взяв на прикус серебристую мышь.

При жизни автора это восьмистишие - полюбившийся ему лирический жанр - опубликовано не было, впервые напечатано в московском "Дне Поэзии, 1962". Романсный по интонации этюд в две строфы четностью эмоционального воздействия уподоблен парной рифмовке: а уж двустишия-то - цвет артистичного ориентализма - лились из скитальца потоком после недавнего посещения Армении.

Этот период рельефно воссоздан вдовой поэта Надеждой Яковлевной: "Первые полтора года мы мытарили по чужим квартирам, одно время даже порознь. "Волчий цикл" писался, когда Мандельштам жил у своего брата (у Шуры), а я у своего.

В комнате Шуры всегда стоял шум. Узкая и длинная, она соседила с двумя такими же перенаселенными комнатами, где в одной бренчал на рояле Александр Герцович, а в другой хлопотала заботливая еврейская старуха, опекавшая детей, внуков и соседей. Стихи начинались ночью, когда воцарялась "запрещенная тишь". (Мандельштам вовсе не был ночным сочинителем, хотя работа могла затянуться и до ночи. Дело только в шуме и в потребности уединения, которым днем и не пахло, так что этот период работы оказался ночным.) Боясь, что за ночь он все забудет, как всегда забывались мелькнувшие во сне строчки, Мандельштам записывал их при свете ночника на клочках бумаги. Почти каждое утро он приносил мне кучку карандашных записей. Кое-что сохранилось, хотя среди них похозяйничали органы, супруги Рудаковы и Харджиев.

"Запрещенная тишь" наступает после полуночи. Люди обычно боятся бессонницы, но в переполненных коммунальных квартирах с их непрерывным воем, в комнатах, заставленных койками, как мы прожили всю жизнь, побыть наедине с самим собой можно только ночью. Впоследствии, когда меня носило по провинциальным вузам, где мне отводили комнатенку в студенческих или преподавательских общежитиях (это еще хуже, чем в студенческих), я хорошо поняла строчки: "После полуночи сердце пирует, взяв на прикус серебристую мышь…" Кто-то, кажется Волошин, сказал Мандельштаму, что в греческой мифологии белая мышь символизирует время. Но скорее всего она пришла из пушкинской: "…жизни мышья суетня…" (Неточная цитата: у Пушкина - "беготня", Г. М.) Насуетившись и накричавшись, люди блаженно спят в духоте и смраде, разинув от недохвата воздуха рты. (Духота и холод лагерного барака, вонь и холод барака - они не представимы даже мне, все годы ощущавшей их, как физическую данность…) Ничего, кроме сопения и храпа, не нарушает тишины, и только странник наслаждается одиночеством и сердце его пирует. (Милые западные мальчики с длинными волосами, вы этого добиваетесь? Или вы надеетесь, что успеете захватить дворцы, засунув паршивых граждан в коммунальные квартиры? Хоть на десять лет вас бы в Китай или в нашу героическую эпоху…) Я огорчалась, что Мандельштам не спит и предается по ночам пиршественным оргиям, но он меня утешал: чем больше препятствий для стихов, тем лучше - ничего лишнего не напишешь… (Он, кажется, прав.)" ("Вторая книга", "Московский рабочий", М. 1990, стр. 436).

Теперь обратимся к монографии Никиты Струве "Осип Мандельштам", представленной в 1979 г. на соискание докторской степени Парижского университета. На стр. 233 второго русского издания (автоперевод с французского, "Overseas Publications Interchange Ltd", London 1990) приводятся тексты двух мандельштамовских стихотворений - 1915 и 1931 г.г., - посвященных теме бессонницы: "Бессонница. Гомер. Тугие паруса…" и второго, целиком процитированного нами выше (в этом ряду, впрочем, уместно было бы рассмотреть и чеканное "Tristia" 1918 г., где представлен "последний час вигилий городских" - коллективных ночных бдений). Вот что сообщает читателю сравнивающий эти произведения исследователь: "Бессонница 1931 года - особого рода, она свободно избрана; только после полуночи, в условиях всеобщего страха, человек вкушает, наконец, запрещенное спокойствие. Иные времена, иная лексика: архаика заменяется русизмами (тишь, озоруешь, подкидыш), высокий стиль - обрывками присказок, загадок, перенаправленных, творчески переработанных, наделенных заклинательной силой. "Любишь - не любишь" имеет различные употребления. Непосредственно это речение означает "отсутствие выбора", но входит и в гадание о любви. Мандельштам пользуется обоими значениями, но во втором случае он ломает принятую формулу, продлевает ее аналогичной присказкой, но уже из разряда детской игры: идиоматическое выражение надламывается, внутренняя рифмовка нарушается, как нарушена и сама рифма (поймешь - поймаешь, пирует). Стихотворение оканчивается параллелизмом с оттенком антитезы (сердце ворует, сердце пирует), что вполне традиционно, но вводит крайне неожиданную, озадачивающую метафору: Н. Я. Мандельштам нам писала, что серебристая мышь - восточный образ времени, использованный уже Т. С. Элиотом. Неожиданность метафоры смягчается тем, что она фонетически подготовлена обилием шипящих, а по смыслу - глаголом "поймаешь" и самим параллелизмом.

Возможно, что образ мыши содержит в себе и антитетическую реминисценцию пушкинских "Стихов, сочиненных во время бессонницы", как бы скрытую полемику. Пушкин сравнивает беспокойство жизни с "мышьей беготней". У Мандельштама "взятая на прикус мышь" означает остановку, неподвижность времени. При схожести мысли, мы далеки от тютчевского: "Есть час в ночи всемирного молчанья" - а тем самым и от раннего Мандельштама".

Охотно признавая утонченность фонетико-семантического разбора стихов, позволим себе усомниться в безукоризненности их метафорико-реминисцентной трактовки. Вдова поэта в знаменитых мемуарах отнюдь не ошибочно приводит имя Максимилиана Волошина - блестящего классификатора мифологем, покровительственно привечавшего в Крыму фатально бездомного собрата по перу. Неприятие Мандельштама символистами - на которое, к слову, в сердцах сетует Надежда Яковлевна - в лице коктебельского Монтеня дало счастливую осечку. Мандельштам, достаточно трепетно относившийся к культурологическим изысканиям старшего современника, разумеется, читал эссе Волошина "Аполлон и мышь" из первого тома "Ликов творчества", вышедшего накануне Первой мировой.

"Когда Бальмонту было двенадцать лет, - так звучит сказочный зачин статьи, - на его письменный стол пришла белая мышка. Он протянул к ней руку. Она без страха взбежала на ладонь, села на задние лапки перед его лицом и запела тоненьким мышиным голосом. Так много дней она приходила к нему, когда он занимался, и бегала по столу; но однажды, в задумчивости опершись локтем, он раздавил ее и долго не мог утешиться. Нет никакого сомнения в том, что эта белая мышка о чем-то ему пророчила. И, вероятнее всего, это была сама его муза. Последнее подтверждается той мифологической связью, которая существует между Аполлоном и мышью… Известна статуя Аполлона работы Скопаса, где солнечный бог изображен наступившим пятой на мышь". Сопоставив досадный промах русского символиста с окаменелым жестом эллинского бога, Волошин далее припоминает, "в какие моменты душевных состояний появляется образ мыши в произведениях аполлинийских поэтов" - и приходит к однозначному выводу: в часы бессонницы. При этом перечисляются верленовское "Impression fausse" ("Наваждение", 1876), бальмонтовский "Дождь" 1901 г. и, конечно же, "Мне не спится. Нет огня…" (то есть, не только Н. Струве в апелляции к пушкинской строке воздержался от прямой ссылки на догадку Н. Я. Мандельштам, но и она - вероятно, ввиду отсутствия под рукой необходимого источника - не идеально точна в своей текстологической ремарке). "Там, где прекращается непрерывность аполлинического сна и наступает свойственное бессоннице горестное замедление жизни, поэт чувствует близкое и ускользающее присутствие мыши, " - пишет далее Волошин и, кружа с читателем по лабиринтам древних культов, обращая его духовный взор то к алтарным руинам Троады, то к античным эпиграфиям острова Тэнос , то к флюгеру на острие шпиля Венецианской Доганы, подводит наконец к совершенно законному резюме: "В быстром убегающем движении маленького серого зверька греки видели подобие вещего, ускользающего и неуловимого мгновения, тонкой трещины, всегда грозящей нарушить аполлиническое сновидение, которое в то же время лишь благодаря ей может быть сознано".

В пользу того, что сознание Мандельштама прочно запечатлело прихотливые извивы волошинской теории, свидетельствует и такой пассаж из "Аполлона и мыши": "Вспомним же, что Ницше определяет аполлинийскую стихию как стихию сновидения, противуполагая ее дионисийской стихии опьянения". И впрямь, следующее же стихотворение из "Волчьего цикла" (сочиненное, кстати, в Московском Зоологическом музее - где автор вполне мог разглядывать муляж мелкого грызуна) взывает как раз к неуемному буйству дионисийской стихии:

Ой-ли, так ли, - дуй ли, вей ли, -
Все равно -
Ангел Мэри, пей коктейли,
Дуй вино!

Я скажу тебе с последней
Прямотой -
Все лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой!

Аллюзия на "Илиаду" в этих стихах, соотнесение сцены из "Горе от ума" с греческой трагедией (Фамусов и Скалозуб, второй акт - козел и игра с козлом) в гостях у Яхонтовых 23 февраля 1931 г., а также "желчные вздохи" того периода "о невозможности реставрировать на буржуазный лад принципы античного искусства" (по воспоминаниям А. Коваленкова "Письмо старому другу"), - все это в той или иной степени подтверждает приверженность Мандельштама именно эллинской мифологии, а не одной из восточных - как мимоходом предполагает Н. Струве. Впрочем, все это лежит на поверхности. Нас, собственно, больше интересует связь образов О. Э. Мандельштама с поэтикой Ф. И. Тютчева: заметим, этой теме автор монографии уделяет особо пристальное внимание.

31 марта 1873 г. смертельно больного Тютчева, подобная Черному человеку, навещает подруга юности - графиня Амалия Максимилиановна Адлерберг, в первом браке Крюденер, урожденная Лерхенфельд. Их знакомству в 1822 г. посвящено известное "Я помню время золотое…", ее же обаянием навеяно и ставшее романсом "Я встретил вас - и все былое…". "Наша прекрасная Есфирь" - восхищается ею поэт в эпистоле 1836 г. князю И. С. Гагарину, рефлектируя по поводу одной своей просьбы (вероятно, о передаче рукописи в Петербург), но при этом признаваясь: "И, однако, из всех известных мне в мире людей она, бесспорно, единственная, по отношению к которой я с наименьшим отвращением чувствовал бы себя обязанным" (Ф. И. Тютчев "Сочинения в двух томах", "Правда", М. 1980, т. 2, стр. 11).Четыре года спустя, расписывая родителям летний отдых в Тегернзее, Федор Иванович сызнова удостоверяет свое трепетное отношение: "Вы знаете мою привязанность к госпоже Крюденер и можете легко себе представить, какую радость доставило мне свидание с нею. После России это моя самая давняя любовь. Ей было четырнадцать лет, когда я увидал ее впервые. А сегодня, 2/14 июля, четырнадцать лет исполнилось ее старшему сыну. Она все еще очень хороша собой, и наша дружба, к счастью, изменилась не более, чем ее внешность". А вот и одна из последних собственноручных записок Тютчева, адресованная Дарье Федоровне, второй дочери от первого брака: "Вчера я испытал минуту жгучего волнения вследствие моего свидания с графиней Адлерберг, моей доброй Амалией Крюденер, которая пожелала в последний раз повидать меня на этом свете и приезжала проститься со мной. В ее лице прошлое лучших моих лет явилось дать мне прощальный поцелуй". Апрелем 1873 г. датировано и стихотворение "Бессонница" (ночной момент) - числящееся предпоследним по хронологии собрания:

Ночной порой в пустыне городской
Есть час один, проникнутый тоской,
Когда на целый город ночь сошла
И всюду водворилась мгла,
Все тихо и молчит; и вот луна взошла,
И вот при блеске лунной сизой ночи
Лишь несколько церквей, потерянных вдали,
Блеск золоченых глав, унылый, тусклый зев
Пустынно бьет в недремлющие очи,
И сердце в нас подкидышем бывает
И так же плачется и так же изнывает,
О жизни и любви отчаянно взывает.
Но тщетно плачется и молится оно:
Все вкруг него и пусто и темно!
Час и другой все длится жалкий стон,
Но наконец, слабея, утихает он.

Итак, мандельштамовская строка, обращенная к сердцу: "Так почему ж как подкидыш дрожишь?" лишний раз демонстрирует нам виртуозное пользование приемом литературной шарады - в качестве ответа разумея горестный вздох умирающего классика: "И сердце в нас подкидышем бывает…". Структура образа настолько нетривиальна, что просчет практически исключен. Намеренно запутывая пытливого книгочея, Мандельштам расцвечивает концовку просеребью взятой "на прикус" мыши: пусть воображают, будто дрожит попавшийся зверек, а не слабеющий источник кроветока! Вместе с тем происходит отвлекающая перепасовка от тютчевской "Бессонницы" (не той, что приводит Н. Струве - описанной в "Видении" 1829 г.) к пушкинским "Стихам, сочиненным во время бессонницы", в ходе которой взмывает и фаустовская формула: "Остановись, мгновенье, ты прекрасно!" - выпростанная поистине ренессансной ученостью замалчиваемого в Совдепии Волошина. "Цитата есть цикада. Неумолкаемость ей свойственна…" - заповедал сам себе Осип Эмильевич в "Разговоре о Данте". Впрочем, в тексте имеется подсказка. Сердце, ворующее "прямо из рук запрещенную тишь", уже само наполовину мышь: так подготовляется плавный переход от одной сущности к другой (блестящий стилистический пример того, как могла бы, по выражению самого Мандельштама, искусно сочетаться "суровость Тютчева с ребячеством Верлена"!) Таким образом, дразнилка - фонетически отдегустированная французским литературоведом: "Любишь - не любишь, поймешь - не поймаешь…" - восходит к восклицанию более чем полувековой давности: "Но тщетно плачется и молится оно: / Все вкруг него и пусто и темно!" Да и явная звуковая нестыковка "не поймаешь - пирует" в триолете эпохи шестипалого террора призвана воскресить то самое изощренное отсутствие рифмы к 7-ой и 8-ой строкам тютчевской "Бессонницы".

Влияние Тютчева на Мандельштама было неизбежно, как падение тени от Исаакиевского собора на голову Медного Всадника. В послании 1911 г. Вячеславу Иванову Мандельштам заранее ликует в связи с посулом сенатора Кони показать письма Тютчева к Плетневой, где, возможно, удастся обнаружить неизданные стихотворные строки. Трудно представить, чтобы имя графини Амалии Максимилиановны (не редкое ли ее отчество в часы бессонного мемуарного чтения вызвало ассоциацию с Максом Волошиным?) ни разу не встретилось достойному наследнику философского скипетра на троне Эвтерпы. "В Петрополе прозрачном мы умрем, / Где властвует над нами Прозерпина…" - кто знает, не имелась ли в виду также и кончина шестидесятидевятилетнего кумира в окрестностях Санкт-Петербурга сорок шесть лет тому назад? В своей книге Н. Струве справедливо отмечает преемственность приводимых ниже мандельштамовых размышлений о римских принципах свободы к инвективам российского дипломата на энциклику Пия IX "Quanta cura", обнародованную в ноябре 1864 г.:

И голубь не боится грома,
Которым церковь говорит;
В апостольском созвучьи: Roma!
Он только сердце веселит.

Я повторяю это имя
Под вечным куполом небес,
Хоть говоривший мне о Риме
В священном сумраке исчез!

Смерть выдающегося романтика и натурфилософа, наступившая в Царском Селе - этом храме русской поэзии, в акмеистическом сознании была объята священным сумраком. К этому сумраку и вернулся Мандельштам в 1931 г., перебирая, как четки, строки чужой близящейся агонии - и воспринимая ее как свою собственную: "Все вкруг него и пусто и темно! / Час и другой все длится жалкий стон, / Но наконец, слабея, утихает он". Душевное состояние неприкаянного пасынка Серебряного века, бесповоротно выжитого вдобавок из города белых статуй и чугунных оград, по-видимому, располагало к столь мощному сопереживанию. Затравленный, угодивший в ордынский капкан, он открывает "Волчий цикл" дробным биением сердца-подкидыша, дрожащего и тоже прикушенного мышеловкой коммунального сумбура. "В начале тридцатых годов, - повествует вдова поэта, - Мандельштам разбудил меня ночью и сказал: теперь каждое стихотворение пишется так, будто завтра смерть. Иногда он напоминал мне об этой фразе: помнишь, как теперь со стихами…" Мучительный выбор между двумя столицами причинял муку с весны 1923 г.: "…долго ли нам еще мотаться по чужой, грязной и тесной Москве? Он постепенно привыкал к мысли о возвращении в Ленинград, мертвый город". Мертвый не только в свете повальной эмиграции, расстрелов, приспособленческого перерождения ближних - но и в отблесках ауры тех великих могил, что принижали всякое суетное жизнелюбие. Стоило ему настроиться на их взыскующее присутствие, подтянуть струны так, чтоб оставаться достойным усопших мытарей слова, - и на тебе: снова близость жуткой Лубянки, зазывно щерящей державный клык! "Нет, не спрятаться мне от великой муры / За извозчичью спину-Москву…" - провидчески пробормочет он в апреле 1931 г..

Почему же в стихах, послуживших "Волчьему циклу" скрипичным ключом, о сердце - вороватой норушке, прогрызшей лаз в грудную клетку, - сказано: пирует? Н. Струве безусловно прав в части намеренного упрощения, ославянивания московской лексики. Но вчитаемся в комментарий вдовы поэта - знавшей о брожениях его ума отнюдь не понаслышке: "Мысль о последнем пире во время чумы не оставляла Мандельштама до последних дней. Если проследить по стихам и по прозе, постоянно заметна ниточка, тянущаяся от маленькой трагедии. Он любил председателя с хриплым голосом, иногда сливался с ним, иногда называл его: "Это чумный председатель заблудился с лошадьми". Здесь председатель пира уже не Вальсингам, а знаменитый тамада всесоюзного значения, скрывший под "кожевенною маскою" свои "ужасные черты". В 37/38 годах мы иногда заходили в разбогатевшие писательские дома, где шел убогий и похабный пир, а из квартир на лестничной клетке один за другим исчезали хозяева. И у нас вдвоем шел пир - мы всегда пировали, - и этот пир не был похабным, хоть и во время чумы. И хозяин исчез, только не из квартиры, а из клетки, куда его запрятал Союз писателей, из паршивого и последнего дома отдыха". Вот именно. Точнее ведь и не скажешь: исчез из клетки. И той - грудной, и той - железной, где жалобно в ожидании опытов попискивали серебристые мышки: святители искусства начала века, символизировавшие даже не время - Вечность. Подкидыш европейского интеллектуализма в безбрежной, запруженной кровопускательными воронками стране, Мандельштам сознавал, что не впишется в затхлый литературно-чиновничий быт первопрестольной. Вспоминая разгромную рецензию в "Правде" на "Путешествие в Армению", Надежда Яковлевна как в воду глядела: "…господа, читающие Леонтьева и называющие Мандельштама "жидовским наростом на чистом теле поэзии Тютчева", напишут еще не такие статьи о его прозе и стихах. Это дело недалекого будущего". Свежие номера многочисленных нацистских изданий современной России неопровержимо свидетельствуют о ее ясновидении. Но не беда: подлинный поэт всегда многолик - сохраняя способность к неисчислимым метаморфозам! Изгнанный в обличье дрожащего мышонка - он вдруг спланирует в обратном направлении на серповидных крылах. Вспомним: пифагорейские наставления предписывали не допускать в доме присутствия ласточек, ибо считалось, что птица эта от природы враждебна человеку, всегда остается дикой, недоступной, подозрительной. Рожденный в Варшаве и завершивший земной путь под Владивостоком, русский гений XX века охватил своей трагической судьбой всю необъятность имперской шири - сгубившей его, но даровавшей бессмертие его мольбам. Его бессонница - наряду с пушкинской и тютчевской - стала достоянием миллионов:

Я слово позабыл, что я хотел сказать.
Слепая ласточка в чертог теней вернется,
На крыльях срезанных, с прозрачными играть.
В беспамятстве ночная песнь поется.

Но это, увы, произошло с изрядным запозданием... Равно как его великий предшественник из Стратфорда-на-Авоне, Мандельштам был сыном простого перчаточника: Отец Наш Небесный швырнул его в лицо невежественному миру - по-прежнему не готовому принять вызов.

опубликовано в нью-йоркском журнале "Слово/Word" (№29-30)

 

НЕСКОЛЬКО УПРАЖНЕНИЙ ПО ГЕОМЕТРИИ СТИЛЯ

(о рассказе Владимира Набокова "Круг")

 

"Заблудился я в небе… Что делать?
Тот, кому оно близко, ответь.
Легче было вам, Дантовых девять
Атлетических дисков, звенеть".

(О. Мандельштам, 1937 г.)

Рассказ В. Набокова "Круг", написанный в 1934 г. в Париже и опубликованный в первой половине марта в газете "Последние новости", как известно, впоследствии был включен автором в знаменитый сборник "Весна в Фиальте". Сюжет его, с первого взгляда, безотчетно следует бунинской парадигматике: гимназистом, а потом и студентом, Иннокентий Бычков проводил каникулы у отца в деревне. Служа сельским учителем, Илья Ильич (с именем отца в оркестр вступает гончаровская скрипка, но не обманывайтесь понапрасну: перед вами скорее предприимчивый Штольц!) буквально молится на естествоиспытателя и путешественника Годунова-Чердынцева, владельца лешинского имения. Топографически и ономатологически рассказ является прихотливым ракурсом "Дара" - этого апофеоза русской довоенной эмигрантской прозы: к стройной команде глав романа, таким образом, как бы примыкает запасной игрок. (Кстати, первая глава романа и рассказ писались практически одновременно). Итак, между Иннокентием и помещичьей дочерью Татьяной завязываются онегински трогательные отношения, которые, будучи прерваны исторически понятными обстоятельствами, обретают неожиданную развязку спустя двадцать лет в Париже. Герой находит давнишнюю пассию замужем за пошляком Кутасовым в затрапезном руссом пансионе. Беседа не клеится, доморощенный народнический пафос, побуждавший Кешу страстно ненавидеть аристократов соседей, хоть и повыветрился изгнанием - а все же не выродился в ощипанный постдворянский монархизм. Обратимся к концовке: "Он встал, простился, его не очень задерживали. Странно дрожали ноги. Вот какая потрясающая встреча. Перейдя через площадь, он вошел в кафе, заказал напиток, привстал, чтобы вынуть из-под себя свою же задавленную шляпу. Какое ужасное на душе беспокойство… А было ему беспокойно по нескольким причинам. Во-первых потому, что Таня оказалась такой же привлекательной, такой же неуязвимой, как и некогда". Теперь же, как и было задумано, скакнем к самой увертюре рассказа: "Во-вторых: потому что в нем разыгралась бешеная тоска по России. В-третьих, наконец, потому что ему было жаль своей тогдашней молодости - и всего связанного с нею - злости, неуклюжести, жара, - и ослепительно-зеленых утр, когда в роще можно было оглохнуть от иволог. Сидя в кафе и все разбавляя бледнеющую сладость струей из сифона, он вспомнил прошлое со стеснением сердца, с грустью - с -какой грустью? - да с грустью, еще недостаточно исследованной нами".

Как видим, рассказ композиционно закольцован, напоминая удава, заглотнувшего собственный хвост. Набоков-поэт как бы сообщает своей прозе жанровую экзотику старофранцузского барочного рондо, или все того же венка сонетов. В пользу последнего, впрочем, свидетельствует следующий (вполне предвосхищающий рефрены "Мастера и Маргариты") стилистический пассаж: "Ну-с, пожалуйста: жарким днем в середине июня…" - и со следующего же абзаца: "Жарким днем в середине июня по сторонам дороги размашисто двигались косари…" Таким образом, само заглавие "Круг" играет роль геометрической отмычки к добротному замку композиции. Но мог ли гениальный затейник удовольствоваться столь незамысловатой шарадой? Едва ли. Недаром текст рассказа щедро пересыпан ассоциативно-вспомогательными образами: "Особенно же бывало хорошо в теплую пасмурную погоду, когда шел незримый в воздухе дождь, расходясь по воде взаимно пересекающимися кругами, среди которых там и сям появлялся другого происхождения круг, с внезапным центром, - прыгнула рыба или упал листок, - сразу, впрочем, поплывший по течению". Или вот, к примеру, описывается пробуждение героя: "…сила ощущения как бы выносила его из круга сна, - и некоторое время он оставался лежать, как проснулся, боясь из брезгливости двинуться". Читаем на следующей странице: "Иннокентий молча шагал рядом, вращая ртом (лущил семечки)". С метким наблюдением за детской мимикой аукается воспоследовавшее ему описание известного в ботанике пропеллера: "Вращаясь, медленно падал на скатерть липовый летунок". Развертывая панораму разносословного застолья, рассказчик исподволь удваивает семантическую значимость используемой им геометрической символики: "…а здесь как бы соединились кольцами липовой тени люди разбора последнего: улыбавшийся как в забытьи Илья Ильич; некрасивая девушка в воздушном платье, пахнувшая потом от волнения…" - и: "Там, где сидела знать, Годунов-Чердынцев громко говорил через стол со старухой в кружевах…" Ясно, что автор подразумевает круг общения, некий срез социального ствола, вскоре - увы! - и впрямь спиленного пролетарским игом. Тем паче, определяя статус Иннокентия в усадьбе Чердынцевых, Набоков апеллирует к терминологии гимназического задачника: "Так случилось, что к центру их жизни он все равно не был допущен, а пребывал на ее зеленой периферии, участвуя в летних забавах, но никогда не попадая в самый дом".

Все перевито символикой в этом тексте: упоминая о вылазках Иннокентия Бычкова на рыбалку вдвоем с кузнецким сыном Василием (не он ли мелькает в первой главе "Дара" - соскальзывая с запяток в роли выездного?), писатель будто бы ненароком всматривается в стеклянную банку, "где уже плавал, выпятив губу, бычок". Предвестье мрачных метаморфоз? - И впрямь: война, революция, террор "вылавливают" субъекта повествования из имманентной ему среды, помещая в аквариум чужбинного кафе (грех не вспомнить "многоочитые трамваи" второго бесспорного гения русской эмиграции). Парадоксально, но жестокие эти пертурбации он претерпевает наравне с семейством некогда влюбленной в него барышни, при том, что "Боже мой, как он их всех ненавидел, - ее двоюродных братьев, подруг, веселых собак…" - И вот где собака зарыта: упоминая о сближении Иннокентия с Таней тем незабвенным лешинским летом, Набоков замечает, мол, "конечно, само собой прекратилось простодушное ужение пескарей с Василием, который недоумевал. - что случилось? - появлялся вдруг, около школы, под вечер, и манил Иннокентия, неуверенно осклабясь и поднимая на уровень лица жестянку с червями, - и тогда Иннокентий внутренне содрогался, сознавая свою измену народу".

А теперь, ведомые Вергилием литературоведческого азарта, давайте-ка вступим в преддверие Дантова "Ада" - где караются столь ненавистные пережившему изгнание белому (опять же!) гвельфу "нерешительные", то бишь не примкнувшие ни к одной из боровшихся партий, - и увидим, как несутся они вслед за знаменем, нагие, терзаемые осами и мухами, обливаясь слезами и кровью, коими у ног их питаются отвратительнейшие существа:

И я, взглянув, увидел стяг вдали,
Бежавший кругом, словно злая сила
Гнала его в крутящейся пыли;

А вслед за ним столь длинная спешила
Чреда людей, что верилось с трудом,
Ужели смерть столь многих истребила.

Признав иных, я вслед за тем в одном
Узнал того, кто от великой доли
Отрекся в малодушии своем.

И понял я, что здесь врпят от боли
Ничтожные, которых не возьмут
Ни Бог, ни супостаты Божьей воли.

Вовек не живший, этот жалкий люд
Бежал нагим, кусаемый слепнями
И осами, роившимися тут.

Кровь, между слез, с их лиц текла струями,
И мерзостные скопища червей
Ее глотали тут же под ногами.

(Песнь третья, перевод М. Лозинского)

А ведь слезы и кровь присутствуют и в разбираемом нами рассказе. Сразу после лукаво хрестоматийной сцены с запиской от Тани, "которую, как в старых романах, ему принесла босая девчонка", будущий переводчик и комментатор "Онегина" вывешивает перед читателем еще одну демонстративно круглую мишень: "Сквозь деревья горела огромная, быстро поднимавшаяся луна. Обливаясь слезами, дрожа и солеными губами слепо тычась в него, Таня говорила, что завтра уезжает с матерью на юг, и что все кончено, о, как можно было быть таким непонятливым…" - И далее: "Когда же она убежала, он остался сидеть неподвижно, слушая шум в ушах, а погодя пошел прочь по темной и как будто шевелившейся дороге, и потом была война с немцами, и вообще все как-то расползлось, - но постепенно стянулось снова…" (виртуозный стилистический намек: слезы стоят и в глазах у Иннокентия)… Социальную неприкаянность набоковского героя - согласно критериям Алигьери - следует безоговорочно признать преступлением, заслуживающим адова возмездия. Двадцать лет величайший из эмигрантов Средневековья колесил по разобщенным городам Апеннинского полуострова и в итоге скончался в Равенне, вдали от родины. Выпускник престижнейшего в Британии колледжа, конечно же, не упускал из виду этого обстоятельства - пусть даже и на подсознательном уровне: "Вдруг Иннокентий почувствовал: ничто-ничто не пропадает, в памяти накопляются сокровища, растут скрытые склады в темноте, в пыли, - и вот кто-то проезжий вдруг требует у библиотекаря книгу, не выдававшуюся двадцать лет". Отметим также идеографическую аллюзию: девятистраничный рассказ "Круг" как бы призван напомнить нам о количестве кругов эпической преисподней… Итак, студент-медик, напрочь забыв о своих революционно-разночинских порывах, избирает себе новый круг общения - предавая тем самым изначальную среду: за что смерд Василий - подъемля на уровень лица жестянку с червями (вездесущий фольклорный образ) - грозит "нерешительному" смертью, или, в лучшем случае, изгнанием: что в конечном счете еще страшней. Эмиграция - круг ада. И величайшему из русских литературных шифровальщиков предстояло одолеть не один такой круг.

О периоде, когда сочинялся рассказ и параллельно отшлифовывались последние шероховатости интродукции "Дара", пишет в книге "Мир и дар Набокова" российский биограф Борис Носик: "Похоже, что смятение царило этой весною в его душе. Да и в окружающем мире, который он как можно дольше старался не допускать в счастливый круг семьи и работы, тоже становилось все страшней. Вполне реальные убийцы выползали уже из своих убежищ и правили бал. В мае 1936 бандит и черносотенец генерал Бискупский был назначен главой гитлеровского департамента по делам эмигрантов. В заместители себе он взял только что вышедшего из тюрьмы сентиментального убийцу и психопата Сергея Таборицкого. Того самого, что стрелял в спину лежачего В. Д. Набокова. Трудно представить себе. Чтобы Вера или Набоков могли теперь чувствовать себя в безопасности. Их письма этого времени полны самых разнообразных планов бегства. Куда бежать? В Англию? В Нью-Йорк? В Париж? В Прагу? Но никто никуда их не звал, их не ждали нигде, и непонятно было, чем будут они зарабатывать на жизнь вне Берлина". По прошествии одиннадцати лет - своевременным бегством от двух евразийских левиафанов обеспечив жизнь и благополучие себе и семье - писатель создает английский роман "Bend Sinister" ("Под знаком незаконорожденных"), главному действующему лицу которого присваивает имя… Адам Круг (Круг Ада?) И в этой вещи он - достигший уже поистине инфернального опыта в скитальчестве - прибегает к давнему, апробированному еще в берлинском рассказе, приему "засевания" символа по всему необъятному полю нарративного текста: " - Чистой воды кругизм, - пробормотал профессор экономики". Или: "Ну конечно, как глупо с моей стороны, подумал Круг, круг в Круге, один Круг в другом". А вот вам еще примеры: "Круг шел: его маленький спутник выплескивал исступленную радость , бегая вокруг Круга, он бежал, расширял круги и подражал паровозу: чуф, чуф…" - "Бакалейщик завершил круговращение спиралью, вернувшей его в орбиту круга, тут он примерился к шагам последнего и пошел, оживленно болтая, рядом". - "Огни той стороны приближались в конвульсиях концентрических, колючих, радужных кружков, сокращаясь до расплывчатого свечения, стоило только мигнуть, и сразу за тем непомерно взбухая". - А это уже и вовсе автоцитата, вспомним: "и вообще все как-то расползлось, - но постепенно стянулось снова"!..

Кстати, "Круг" - не единственная новелла, заверченная под знаком циклической композиции. На это, в частности, обращает внимание исследователь Н. Артеменко-Толстая в статье "Рассказ В. Набокова-Сирина "Занятой человек"": "Начало и конец рассказа образуют замкнутый круг: в них говорится о смерти воспоминания от "слишком быстрого перехода в резкий свет настоящего". Автор снимает с воспоминания, предопределяющего человеческую судьбу, его таинственный смысл. "Чем больше уделять внимания совпадениям, тем чаще они происходят," - замечает он. Игру случая он называет логикой судьбы, отмечая при этом, что "транспарант ее постоянно просвечивает сквозь почерк жизни"". Набоков вообще на удивление "круглый" автор (оборотень?!): с него как со стилиста и взятки гладки. Транспарант его магических - и только внешне кажущихся локальными - открытий то и дело просвечивает сквозь почерк бивачной жизни, планиды русского Мельмота (Петербург - Крым - Тринити-колледж - Берлин - Париж - Итака - Монтрё). Так, в имени персонажа явно развенчивающей нацизм антиутопии сквозит название довоенного, еще плоть от плоти русского, в самом логове созданного рассказа; сочетание же Адам Круг - хотя б и в английской транскрипции - есть не что иное как пароль узнавания, адресованный русскому интеллектуалу, знакомому с грандиозной поэмой и с орлиным профилем ее творца. Впрочем, смерть жены Ольги, похищение малолетнего сына Давида, непрестанные преследования и поочередное исчезновение друзей - круги ада, по коим шествовал независимый однокашник жабоподобного диктатора Падука, - к счастью, отличались от тех судьбинных виражей, которые довелось описать самому Набокову, а заодно с ним - и его Иннокентию. Но да ведь важно не то, какой это круг, а то, какой это ад!..

Б. Носик сравнивает ономатологические экзерсисы Набокова с сатирическими именами, раздаваемыми И. Ильфом, и сопоставление это вполне правомерно: ибо тяготение остроумнейшего из антисоветчиков к полуофициальному одесскому балагуру сохранялось в течение долгих лет - достаточно вспомнить, что герой "Лолиты" постояно обращается к присяжным заседателям, словно копируя некого далекого турецкоподданного… Но, в отличие от автора советского бестселлера, модный писатель Америки, изгаляясь над прозвищами своих персонажей, тенденциозно удваивает их - либо же, с помощью всевозможных филологических изысков, имитирует таковое удвоение: Гумберт-Гумберт, Цинциннат Ц., Александр Яковлевич и Александра Яковлевна Чернышевские, Вадим Вадимович, Ван Вин, Илья Ильич Бычков… Как-никак и сам был наречен Владимиром Владимировичем! Страстный энтомолог, он не мог не сознавать, что симметричное имя подобно бабочке: чей лепидоптериологический удел - складываться пополам и на тычинках цветка, и на булавке у коллекционера. (Не в силу ли этого своего хобби он создал равное количество романов по-русски и по-английски?) В этом смысле, поздний роман "Ada or Ardor: a family chronicle" преподносит читателю идеально симметричное имя главной героини - бабочку о двух "а"-крылышках, точно выпорхнувшую на свежий воздух из семейного ада…

И. Паперно в статье "Как сделан "Дар" Набокова" замечает, что "в романе эволюция литературы движется по кругу, или, точнее, по разомкнутым и сдвинутым виткам спирали". То же можно сказать и об эволюции набоковских образов. В качестве наглядного, так сказать, пособия, подтверждающего верность высказанных здесь суждений, выберем снова предмет круглый - а, значит, в той же мере, что и какой-нибудь махаон, симметричный. В рассказе "Круг" несколько раз появляется мяч для игры в лоун-теннис: "Собака не только прыгала очень высоко, стараясь хапнуть мокрый мячик, но даже ухитрялась, вися в воздухе, еще подвытянуться". - "Годунов-Чердынцев… говорил, держа за гибкую талию дочь, которая стояла подле и подбрасывала на ладони мячик". - "…над самым ухом Иннокентия раздался быстрый задыхающийся голос: Таня, глядя на него без улыбки и держа в руке мяч, предлагала - хотите с нами пойти?" И вот этот мотив - синхронно разработанный в первой главе "Дара" - описывает дугу в пространстве набоковедения и нежданно-негаданно оборачивается своеобразным послесловием к кольцевой композиции рассказа "Круг". Действительно, в великолепно имитированной рецензии на поэтический дебют Годунова-Чердынцева-младшего, которая столь размыто граничит с вызванной ею же рефлексией именинника, сказано: "Читал ли он их по скважинам, как надобно читать стихи? Или просто так: прочел, понравилось, он и похвалил, отметив как черту модную в наше время, когда время в моде, значение их чередоваеия: ибо если сборник открывается стихами о "Потерянном мяче", то замыкается он стихами "О Мяче Найденном".

Одни картины да киоты
в тот год остались на местах,
когда мы выросли, и что-то
случилось с домом: второпях
все комнаты между собою
менялись мебелью своей -
шкапами, ширмами, толпою
неповоротливых вещей.
И вот тогда-то, под тахтою,
на обнажившемся полу,
живой, невероятно милый,
он обнаружился в углу."

Феноменально цепка и приметлива память писателя. Ну, судите сами, чего вам еще: резвый попрыгунчик - любовно воспетая Набоковым детская игрушка - дешифрует сюжетологическую тайну в сопроводительном по отношению к роману рассказе… Но нет, этого недостаточно. И вот, еще одиннадцать лет спустя, избежавший нацистского пекла, но опаленный бледным пламенем эмиграции "объевреенный" русский выдумщик, вместе со своим корифеем - раздавленным, но непобедимым подслеповатым профессором Адамом Кругом - натыкается на давно и безнадежно, казалось бы, утраченный предмет: "Он прошел широким длинным коридором, стены которого заливало, выплеснувшись из его кабинета, черное масло картин; все, что они показывали, - это трещины вслепую отраженного света. Резиновый мячик размером с большой апельсин спал в углу."

опубликовано в иерусалимском альманахе "Кедр" (№5)

 

ЧУДЕСА ЗРЕНИЯ

(об одном катрене Мишеля Нострадамуса)

Трагедия 11 сентября породила, как водится, всплеск эзотерических толкований. Первым делом все кинулись к оракулам Нострадамуса. С легкой руки кустарей-интерпретаторов по сети стало гулять четверостишие о двух братьях, которым-де предначертано быть смятыми хаосом в некоем загадочном Городе Бога. Правда, при этом нумерация катрена и ссылка на какую-либо конкретную главу начисто отсутствовали. Первым эту утку на безымянном сайте пустил некто Нэйл Маршалл, вечный студент. «A Critical Analysis of Nostradamus» – так назывались его витиеватые комментарии к мистификации. Затем лжепророчество подхватили народные умельцы из информационной группы soc.culture.palestine, опубликовавшие статью под заглавием «Они следуют предсказанию». В частности, там значилось следующее:

«In the City of God there will be a great thunder, two brothers torn apart by Chaos, while the fortress endures, the great leader will succumb... The third big war will begin when the big city is burning... on the 11 day of the 9 month that... two metal birds would crash into two tall statues... in the new city… and the world will end soon after. From the book of Nostradamus,1654».

Город Бога. Хм, забавно! Отчего эта несколько напыщенная дефиниция непременно должна относиться к Нью-Йорку? Скорее уж он город разных богов, исповедующий универсальную синкретическую религию – вроде Хайфы, считающейся мировым центром бахаизма. Данное же определение больше подходит Иерусалиму, Риму, Мекке, резиденции Далай-ламы…
О том, что перед нами фальшивка, свидетельствует хотя бы тот факт, что в 1654 году исполнилась 88-ая годовщина со дня смерти Нострадамуса… К тому же, из строк: «Тогда как крепость стоит, большой лидер уступит» – слишком явно торчат фундаменталистские уши. Ну, а о том пассаже, где якобы указана точная дата теракта и упомянуты «две металлические птицы», и вовсе говорить не приходится: грубая подделка, господа борзописцы!

Из достоверных фрагментов, цитируемых Интеренетом, некоторый интерес представляет катрен 97-й центурии VI:

At forty-five degrees the sky will burn,
Fire to approach the great new city:
In an instant a great scattered flame will leap up,
When one will want to demand proof of the Normans.

(На сорок пятом градусе небо будет обожжено,
Огонь низвергнется на большой новый город:
Скакнет мгновенно огромное рассыпающееся пламя,
Когда некто будет ждать доказательства норманнов. - перевод автора).

Но, опять-таки, нет никаких оснований полагать, будто речь идет именно о Нью-Йорке: он, как известно, расположен южнее сорок пятой параллели; зато на этой широте находятся Гренобль и Бордо, и коль скоро в катрене упомянуты норманны, нельзя не констатировать, что до Нормандии – исторической области на севере Франции – от них гораздо ближе, чем от Нью-Йорка. Вдобавок пожары, вспыхивавшие при осаде, были в средневековье весьма распространенным явлением…

Означает ли все это, что провансалец пророком не был – просто стая начетчиков рыщет по его незарастающей могиле, корча из себя спецов по медиевистике и зарабатывая очки в области виртуальных масс-медиа? – Никоим образом! Столь скороспелый вывод был бы попросту противоположной крайностью.

В одной из бруклинских библиотек мне попался томик в мягком переплете, выпущенный санкт-петербургским издательством «Азбука» в 1999 году. Стихи Нострадамуса там, конечно же, не узнать: ибо переводчик, подобно большинству самонадеянных предшественников, точной фиксации смысла предпочел куцую версификацию. Ни на что особенно не рассчитывая, я стал вяло перелистывать страницы – и вдруг, в самом конце десятой центурии, наткнулся на следующее:

Дождемся, когда обветшают мечети,
И рог полумесяца с неба собьют,
Двух ранят два «А» близ морей на рассвете,
И верой иною пришельцы живут.

И в этот самый момент холодный пот прошиб посетителя читальни. Два «А»! «American Airlines» – так, кажется, называлась компания, которой принадлежали оба авиалайнера, врезавшиеся в башни-близнецы ВТЦ… «близ морей на рассвете»?..

Придя домой, я первым делом окунулся в прорубь Интернета. Текст первоисточника был обнаружен без труда. Поскольку мы живем в США, не стану цитировать старофранцузский вариант – приведу английский (тем паче, он вполне адекватен):

The Religion of the name of the seas will win out
Against the sect of the son of Adaluncatif:
The stubborn, lamented sect will be afraid
Of the two wounded by A and A.

(катрен 96-й, центурия X)

Итак, секте сына Адалункатифа (вероятно – пресловутой «Аль-Каиде», банде Осамы бен Ладена) предстоит дрожать в ожидании расплаты. Религия имени морей (а ведь именно англосаксы, в пух и прах разбившие «Великую Армаду», в течение последних пяти веков утвердили за собой первенство на водных просторах!) рано или поздно сокрушит их, подобно тому как датский принц разделался с дядей-узурпатором. Контуры двух разрушенных башен, как тень отца Гамлета, будут то и дело проступать в тумане. Призрак неизбежного возмездия станет по ночам мучить всех, кто хоть в малейшей мере причастен к зверскому теракту, осуществленному при помощи двух «А». Таково может быть толкование древней строфы...

Понятно, откуда в современном русском переводе взялись все эти «мечети» и «полумесяцы»: Чеченская война ведь до сих пор тлеет в кавказских горах. Отозвавшись на злободневность, толмач позволил себе маленькую отсебятину. Что ж, не он первый, не он последний. Спасибо, сохранил упоминание о двух начальных буквах алфавита.

Провидца де Нотрдама, в соответствии с его завещанием, похоронили в 1566 году на кладбище францисканского монастыря. Вечером 1 июля он предсказал собственную смерть. Наутро его тело обнаружили бездыханным. На надгробии поэта начертано: «Здесь покоится прах Мишеля Нострадамуса, единственного из смертных, волей небес удостоенного милости записать своим почти божественным пером события грядущих лет».

опубликовано в нью-йоркской газете "Новое русское слово"

 

НОВАЯ АПОЛОГИЯ СОКРАТА

Сократ - сын скульптора Софроникса и повивальной бабки Фенареты - претендовал как на звание простого смертного и нерукотворной статуи одновременно: недаром во время морского похода в Потидею он простоял, не шелохнувшись, целую ночь. Наследуя отцу, он пробовал работать по камню: "…одетые Хариты на Акрополе, по мнению некоторых, принадлежат ему," - пишет Диоген Лаэртский. Но в итоге он все же предпочел тесание идей из лексических глыб средиземноморского койне, а также ваяние последователей своего учения из податливого афинского юношества: соединив тем самым профессии обоих родителей и замахнувшись на роль демиурга.

Впрочем, сотворчество богам, к которому Сократ стремился, сочеталось у него и с заурядным продлением рода: имея троих сыновей от двух жен, он одного из них нарек Софрониксом - в память о мастере резца. О подражании богам свидетельствовал и его аскетизм: "Лучше всего ешь тогда, когда не думаешь о закуске, и лучше всего пьешь, когда не ждешь другого питья!" - гласил его афоризм, подразумевавший, что чем меньше человеку требуется, тем ближе он к седому Олимпу. Из сатир Аристофана следует, что философ ходил босой: так он уподоблялся множеству статуй, изображавших насельников эллинистического пантеона. Благоговение же пред отцом осталось доминантой всей его жизни; Евтифрона, подавшего на своего родителя в суд за убийство гостя, он - с помощью рассуждений о благочестии - отвратил от этого замысла. По утверждению Диогена, Сократу принадлежит следующее изречение: "Удивительно, что ваятели каменных статуй бьются над тем, чтобы камню придать подобие человека, и не думают о том, чтобы самим не быть подобием камня". Если б он тогда же отважился прибавить: "но быть подобием богов," - то расстался бы с жизнью существенно раньше.

Он и в жене своей видел подругу бессмертного олимпийца, иногда исполняющую за мужа сакральные функции громовержца; неспроста ведь грянула шутка, когда она, разругав его, окатила водой: "Так я и говорил, у Ксантиппы сперва гром, а потом дождь". От Сократа - как от каменного бога - неизменно отскакивали и все потуги освистывавших его комиков, и неуемная ругань сварливой супруги. Высмеивание им то ремесленников, то политиков, то риторов, то поэтов - косвенное доказательство его богочеловеческого самовосприятия: ведь таким способом он унижал всех смертных - подвластных его громам и молниям!

Надо ли говорить, что софисты Анит и Мелет, а с ними и демагог Ликон, были на него в обиде не столько из-за его выпадов против различных цехов и каст, сколько будучи задеты громогласным суждением пифии, ответившей на вопрос Херефонта: "Сократ превыше всех своею мудростью!" По одной из версий, он умер не от яда цикуты, а надышавшись серным чадом, исходившим из дельфийской расщелины, где обитала знаменитая пророчица. Если это и не так, версия точна в метафорическом смысле: ведь именно черная зависть гонителей вызвала гибель богоравного философа - удушив его, подобно ядовитым испарениям. Клятвенное заверение перед судом звучало так: "Заявление подал и клятву принес Мелет, сын Мелета из Питфа, против Сократа, сына Софроникса из Алопеи: Сократ повинен в том, что не чтит богов, которых чтит город, а вводит новые божества, и повинен в том, что развращает юношество; а наказание за то - смерть".

Бесстрашное высказывание осужденного: "По заслугам моим я бы себе назначил вместо всякого наказания обед в Пританее!" - в тот момент, когда судьи совещались, определяя ему кару, - тоже свидетельство его непоколебимой уверенности в божественности своей природы: меню запрашиваемого обеда - отборная амброзия к амфоре нектара из горних трав!

Вместо этого, он через несколько дней выпил в тюрьме цикуту - настой из болотного горького веха.

Пей у Зевса в чертоге, Сократ! Ты назван от бога
Мудрым, а мудрость сама разве не истинный бог? -

Этот гекзаметр Лаэрция как нельзя верней схватывает суть тайных устремлений философа: ему бы родиться римским императором - чьи идолы насаждались бы для поклонения в завоеванных землях!.. Впрочем, как известно, афиняне раскаялись очень скоро: в честь невинноубиенного воздвигли бронзовую статую работы Лисиппа - поместив ее в хранилище утвари для торжественных шествий. О большем он и мечтать не мог: как жил, так и умер - сам собой изваянный предтеча еврейского богочеловека. Все четверо его тезоименитов: и аргосский историк, и перипатетик из Вифинии, и эпиграммист, и толкователь божественных имен, - выглядят лишь недобросовестными копиями.

(прочитано в качестве преамбулы к лекции А. Кобринского "Феномен Сократа" в клубе общества "Авив" летом 1999 г.)

 

 

ЖЕРОНСКИЕ ПРОВИДЦЫ


(введение в метафизическую историю)


Эзотерическое теософское учение каббалы (букв. "получение", "предание") в значительной степени повторило маршрут исторического скитальчества евреев. Не случайно часть древнейших мистических сочинений, создававшихся в 1-3 вв. н. э. В Эрец-Исраэль и Вавилонии, дошла до нас под названием сифрут hа-меркава (литература колесницы): кинетический этот термин - не столько результат гностического влияния эллинов (см. пылающий миф о незадачливом кучере Фаэтоне в интерпретации Еврипида и Гете, Микеланджело и Пикассо), сколько следствие длительной обезгосударствленности кочующего этноса, его пространственной неприкаянности. Прованс и Цфат, немецкий Вормс и каталонская Жерона - вот лишь наиболее выпуклые пункты следования мистического состава, включающего в себя десятки условно контактировавших между собою школ и слабо взаимодействовавших друг с другом направлений. Тем не менее и этих кратковременных отдохновений на полустанках Евразии нередко бывало достаточно для того, чтобы душа путешествующих мистиков ("йордей меркава") успела вознестись в престолу Б-жественной славы ("кавод") и узреть визуальные аспекты Неизреченного Имени, восседающего на троне небесном. Воздействие их экстатических видений на историю человечества воистине универсально (очевидно, оно, с той или иной степенью погрешности, пропорционально влиянию постулатов иудаизма на развитие христианской догматики), и остается лишь сокрушенно изумляться тому обстоятельству, что подлинный интерес к данному феномену так до сих пор и не пробудился в научной среде.

Один из каббалистических центров Испании существовал с 1230 по 1260 гг. в утлом каталонском городишке Жерона. Здесь всего за три десятилетия бесценный самородок, добытый в предшествующую эпоху еврейскими мистиками Прованса - такими как предельно эзотеричный комментатор прославленной "Книги Творения" ("Сефер Йецира") Ицхак Сагги Нахор (Ицхак Слепой, 1165 (?) - 1235), - подвергся филигранной профетической обработке. Сыграло свою роль ученическое благоговение перед авторитетом наставника: ведь ярчайшие представители местного кружка Эзра бен Шломо и Азриэль из Жероны являлись прямыми наследниками незрячего провансальца и состояли с ним в непрерывной переписке (в этом их эпистолярном общении мудрено не отметить аллюзию самой истории на послания св. Павла - также, помнится, не во все периоды жизни отличавшегося стопроцентным зрением). Будучи наиболее плодовитым писателем своего круга, Азриэль оставил нам не только рассуждения об этико-сюжетных перипетиях Талмуда, но и комментарии к системе десяти сфирот (цифровых ипостасей сокровенного Б-га, каждая из которых наделена специфическими качествами). Собственно каббалистические произведения Нахманида (раби Моше бен Нахман, сокращенно Рамбан), чье имя также связано с Жероной, немногочисленны. Однако в комментариях к Библии, оставленных этим незабвенным участником барселонского христианско-иудейского ристалища (закончившегося, несмотря на все добрые намерения благоволившего к религиозным диспутам испанского монарха Якова Арагонского, ускоренным отбытием победителя в Эрец-Исраэль), легко уловить мотивы, недвусмысленно свидетельствующие об увлеченном изучении каббалы.
Представители жеронской школы придерживались в своих сочинениях сходных методологических установок и исследовательских аксиом - варьируя лишь их элементы. Раввинистический их мистицизм весьма щедро напоен идеями неоплатонизма и прочих философских ересей средневековья. Вот что пишет об этом периоде виднейший из историков каббалистической мысли, точнее - основатель науки о каббале, Гершом Герхард Шолем (1897 - 1982): "Хотя мы имеем очень смутное и поверхностное представление о некоторых выдающихся мыслителях и не располагаем достаточными данными, чтобы прийти к определенному мнению о всех них, исследования, проведенные в последние десятилетия, принесли поразительное обилие показательных фактов. Не следует забывать и того, что каждая из этих ведущих личностей обладала своей собственной характерной духовной физиономией, которую благодаря ее определенности нельзя было спутать ни с какой другой. Не менее четкая граница разделяет и тенденции, каждая из которых отличается характерной терминологией и своеобразным оттенком мистической мысли" ("Основные течения в еврейской мистике", т. 1, стр. 169, Иерус., 1989). Это высказывание ашкеназийского интеллектуала, учившегося в Берлине и Мюнхене и столь заблаговременно - в 1923 году - покинувшего будущий Третий Рейх (наитие уж не объяснялось ли выходом в том же году его комментированного перевода на немецкий проясняюще-светлой "Сефер hа-баhир" - книги, завезенной в облюбованный катарами Прованс предположительно с Востока?..), - в полной мере приложимо к написанной также, по-видимому, в Жероне "Сефер hа-тмуна" ("Книга Образа") - анонимному произведению, посвященному сотворению и структуре мира.
Согласно этому сочинению безвестного каталонского каббалиста, вселенская круговерть аналогична земледельческому процессу в Древнем Израиле. Как на сельскохозяйственной ниве каждые семь лет наступает новый цикл, а через каждые 49 лет - юбилейный год, так и мир создается заново каждые семь тысяч лет, причем всякий раз под влиянием одной из семи нижних сфирот, а по прошествии 49 тыс. лет наплывает юбилейное тысячелетие, когда все сущее растворяется в нетях, а нижние сфирот жадно припадают к своему источнику - третьей сфире бина ("разум")… Вот такая космогония цивилизационного процесса - коей, возможно, позавидовал бы сам Гесиод, увековечивший в поэтических анналах труд античного пахаря!..

А теперь перенесемся на два с половиной столетия вперед, в Московию, где радеющий за восстановление единодержавия Иван III уже провозгласил себя государем Всея Руси и отказался платить дань монголам - одержав над ними зычную победу на реке Угре. Это правление - неприхотливо вклинившееся между царствованиями Василия Темного и Ивана Грозного - столь же покрыто тьмою неведения, сколь и пронизано предчувствием гроз. Вот как описывает его Карамзин: "Кроме внешних опасностей и неприятелей, юный Иоанн должен был внутри государства преодолеть общее уныние сердец, какое-то расслабление, дремоту сил душевных. Истекала седьмая тысяча лет от сотворения мира по греческим хронографам: суеверие с концом ее ждало и конца миру. Сия несчастная мысль, владычествуя в умах, вселяла в людей равнодушие ко славе и благу отечества; менее стыдились государственного ига, менее пленялись мыслию независимости, думая, что все ненадолго. Но печальное тем сильнее действовало на сердца и воображение. Затмения, мнимые чудеса ужасали простолюдинов более, нежели когда-нибудь. Уверяли, что Ростовское озеро целые две недели страшно выло всякую ночь и не давало спать окрестным жителям. Были и важные, действительные бедствия: от чрезвычайного холода и морозов пропадал хлеб в полях; два года сряду выпадал глубокий снег в мае месяце. Язва, называемая в летописях железою, еще искала жертв в России, особенно в Новгородских и Псковских владениях (места первоначального распространения ереси "жидовствующих" - Г. М.), где, если верить исчислению одного летописца, в два года умерло 250 652 человека; в одном Новгороде 48 402, в монастырях около 8000. В Москве, в других городах, в селах и на дорогах также погибло множество людей от сей заразы" ("История государства Российского", т. 6, гл. 1).

Древнерусское летосчисление в описываемые времена велось "от сотворения мира" - в соответствии с хронологией, установленной еще в 4 в. н. э. александрийским монахом Панадором. Только в эпоху Петра I - в 1700 г. - был введен счет лет "от рождества Христова". Разница между двумя годичными шкалами составляла 5508 лет. Таким образом, без труда вычисляем, что в Третьем Риме, преисполнясь суеверного ужаса перед мистическим значением числа 7, ждали наступления Конца мира и Страшного суда к 1492 году.
Заметим походя, что Иван III, женившись на властной византийской царевне Софье (Зое) Палеолог, охотно перенял от супруги многие византийские обычаи и предрассудки. Глобальные племенные нашествия сопровождались коренными сдвигами в восточнохристианской общественной мысли. В 1453 г. от турецкого ятагана пал Константинополь - конфессионально-культурный оплот православного Востока; под властью султана оказались греческие и восточнославянские земли. Надвигавшийся катаклизм давно уже вызывал у византийских витий мысль о неотвратимости всеобщей гибели. Катастрофа предрекалась в обозримые сроки: в греческой церковной литературе не раз указывалось, что мир, созданный Б-гом в семь дней, должен просуществовать семь тысячелетий…

К 1492 г. большинство константинопольских ученых - теологов и риторов, эстетиков и лингвистов - проживало в Западной Европе. В особенности привлекала их Флоренция, где они обрели покой и благоденствие под эгидой всесторонне одаренного и либерального по тем временам Лоренцо Медичи. Некоронованный флорентийский правитель, хоть и происходил из узурпировавшей власть в городе банкирской семьи, не только покровительствовал поэтам и художникам, но и сам грешил живописными пасторалями на гибком и раскатистом обиходном вольгарре. Он приохотил к ваянию молодого Микеланджело, приветил великого Леонардо, укрыл у себя преследуемого папской буллой Пико делла Мирандолу, а также содействовал преуспеянию в стенах своей Платоновской Академии премудростей греческой филологии: в лице Агриропуло и Плифона, Халкондила и Ласкариса - беженцев из отуреченной Византии. Однако и для этого безмятежного средиземноморского уголка 1492-й г. обернулся трагедией. Вот как описывает гуманист Анджело Полициано кончину Лоренцо Великолепного в письме к служащему в канцелярии миланского герцога Якопо Антикварио от 18 мая 1492 г.: "В апрельские ноны (5 апреля - Г. М. ), около трех часов дня, за три дня до его кончины, некая юродивая, внимавшая проповеди с кафедры храма Санта Мария Новелла, вдруг обратилась в бегство с криками: "Смотрите, сограждане, разве вы не видите свирепого быка, который пылающими рогами повергает на землю этот великий храм?" - К вечеру, когда небо внезапно покрылось облаками, тотчас же кровля упомянутой базилики, покоившаяся на исключительном своде прекраснейшей в мире работы, была поражена молнией, так что обрушилась значительная часть ее, и как раз в том направлении, где находился дворец Медичи, с ужасающей силой и стремительностью покатились громадные глыбы мрамора…" ("Сочинения итальянских гуманистов", М. 1985 г., стр. 241). Осколки былого величия обрушились на головы флорентийских неоплатоников: сбылось вещее проклятье страстно ненавидевшего искусство Джироламо Савонаролы - чей ригоризм давно совал счетные эсхатологические палочки в колеса разгульного Возрождения. Спустя три с половиной месяца, в точном соответствии с пророчеством рьяно умерщвлявшего чужую плоть монаха, скончался и папа Иннокентий VIII. В Риме воцарилась кровавая вакханалия: во время длительной агонии погубленного непомерным сладострастием понтифика на улицах Вечного города было убито 220 жителей, трупы их непогребенными плавали в Тибре… Беззаконие это продолжалось до тех пор, пока, ценою бесстыдного подкупа кардиналов, не облачился в тиару Христова наместника одиозный Александр VI (Ленцуоли-Борджиа), родом из испанской Валенсии, согласно людской молве - растлитель собственной дочери Лукреции, подлый интриган и жестокий отравитель, сам в итоге скончавшийся от уготованного очередной жертве яда. Итак, видим, какие страшные конвульсии вдруг охватили Апеннинский полуостров - приоритетное средоточие гуманистической учености - за восемь лет до истечения пятнадцатого столетия.

О том же, что происходило в Испании 1492 г., едва ли следует напоминать сколько-нибудь сведущему в истории читателю. Начался он с окончательной капитуляции мавров в Гранаде - когда 2 января на сторожевой башне Альгамбры были подняты испанский флаг и крест вместо полумесяца - и достиг своей кульминации 12 октября: именно в этот день развевающиеся на попутном ветру матерчатые символы иберийского пробуждения - с легкой руки генуэзского харизматика - заставили зачарованно зажечься очи девственных гаитян. Воистину, термин, введенный Львом Гумилевым, работает здесь как нельзя нагляднее: как не назвать пассионарным толчком оголтелый перепрыг турок-осман из Малой Азии на Балканы и хронологически воспоследовавший ему рывок испанцев в Северную Африку и в воображаемую Индию! Ощущение такое, что "товарняк" тронулся и все вагоны пришли в движение - но не сразу, а, согласно законам механики, поочередно: этнос за этносом, порою - в шахматном порядке… 2 августа 1483 г. папа Сикст IV, боясь лишиться надежнейшей цитадели католицизма на Западе, разразился декретом о создании постоянного "священного" трибунала в Кастилии во главе с генеральным инквизитором. Эта заплечных дел синекура досталась исповеднику королевской четы, доминиканскому изуверу Томасу Торквемаде (чья бабка по отцу происходила из еврейского марранского рода). За 18 лет своей карьеры виртуоз костра и дыбы "1022 жертв сжег живьем, 6860 сжег фигурально после их смерти или по случаю их отсутствия и 97 321 человека подверг опозорению и исключению из службы на общественных и почетных должностях. Общий итог этих варварских казней доходит до 114 400 навсегда погибших семейств" (Х. А. Льоренте, "Критическая история испанской инквизиции", т. 2, стр. 250). В 1484 г. Сикст IV в личном послании Торквемаде, передавая комплимент в его адрес кардинала Борджиа (будущего Александра VI), присовокупил от себя: "Мы слышали этот отзыв с большой радостью и мы в восторге, что вы, обогащенные познаниями и облеченные властью, направили свое усердие на предметы, возвеличивающие имя Господне и полезные истинной вере. Мы ниспрашиваем на вас Божье благословение и побуждаем вас, дорогой сын, продолжать с прежней энергией и неутомимостью способствовать укреплению и упрочению основ религии, и в этом деле вы всегда можете рассчитывать на нашу особую милость". Но, подвергая казням и пыткам "новых христиан" - которых он параноидально подозревал в тайном предпочтении пламени семисвечника, - верховный инквизитор, в конечном счете, вострил клыки на еврейскую общину Испании. И пафос национально-религиозного сплочения служил всего-навсего приличествующим прикрытием реваншистскому зуду его не оправившегося от фиаско либидо: юношей Торквемада был влюблен в прелестную мавританку, но та, как водится, вышла за сына ислама… "Что за связь с юдофобией?" - наивно спросите вы. В том-то и особенность тогдашнего, истосковавшегося по фундаментализму, гиперхристианского менталитета - ощущавшего себя зажатым в мавритано-османских тисках как с Востока, так и с Запада! Пребывая в глубокой депрессии, католический мир не мог не отреагировать на миф о внутреннем враге - и потому инстинктивно выработал стратегему (а, быть может, и одну из первых в истории геополитических доктрин) - в соответствии с которой, иудеи являлись замаскированными пособниками мусульман, что якобы подтверждало и весьма внешнее сходство культур, и то радушие, с каким испанские изгнанники были впоследствии приняты в оттоманской империи. На формирование этой крайне поверхностной модели мира, надо полагать, оказали влияние и беглые византийцы - такие как Андрей Палеолог, брат русской царевны Софьи, затеявший бессильный флирт с августейшей четой Кастилии и Арагона и даже отказавший Фердинанду с Изабеллой свои наследные права на восточную империю. А ведь в те времена именно грекоязычные интеллектуалы обладали доступом к наиболее древним и обстоятельным трактатам по научному антисемитизму - книгам Плутарха, Апиона и Манефона! Не стоит также забывать, что в июле 1439 г. на Флорентийском соборе была заключена уния между католической и православной церквями при условии главенства папы. В том же году Патриарх Константинопольский Иосиф III скончался в Испании: не исключено, что его предвидение на полтора десятилетия опережало духовное и политическое иссякновение Византии и, сверяя свое отчаяние с календарем монаха Панадора, святейший заразил милленаристской боязнью архангеловых труб кое-кого из испанских высших духовных лиц…

31 марта 1492 г. под фанатичным нажимом Торквемады властители Пиренеев скрепили своими подписями эдикт об изгнании евреев из Испании и ее владений, согласно которому иудеи обязывались до конца июля (будто нарочно к наступлению 9 Аба - даты всех основных предыдущих и последующих национальных катаклизмов!) покинуть королевство. Указ опирался на трухлявую версию, что-де сыны Израилевы совращают христиан в ветхозаветную веру, мешая марранам в их стремлении сделаться непогрешимыми католиками. Попытки придворных евреев, таких как Ицхак Абраванель и Авраам Сениора, добиться отмены постановления - проверенным путем умасливания короны - ни к чему не привели, и вечно мятущееся племя рыдая покинуло еще одну страну. Дома и утварь сбывались за бесценок - запрограммировав на будущее экономическую отсталость и неоднократную девальвацию пессо; конфискуемое общинное имущество приспосабливалось для учреждения млнастырей и церквей - метаморфоза, вполне закономерно, по мнению испанцев, вытекавшая из исторически предшествовавшего архитектурного остамбуливания Царьграда… По оценкам историков, число изгнанников достигло одной пятой миллиона (кстати, примерно такое же количество жертв насчитывала эпидемия на Руси!). Подавляющее число изгоев обрело временный кров в соседней Лузитании, около 50 тысяч - миновав Геркулесовы столпы - первыми изведали горлодерское гостеприимство марроканских собратьев, наиболее удачливые нашли пристанище в Оттоманской империи - единственной крупной державе, отворившей, по язвительному замечанию султана Баязета, двери своим потенциальным обогатителям. Небольшая часть переселилась на родину "Гептамерона" либо в соседний с Наваррским графством папский Авиньон. Изгнание привело к перемещению центра еврейской духовности в страны Центральной Европы и Малой Азии, но, как говорится, ничего не попишешь: абсолютно незыблемым в веках остается лишь Престол Его Славы.

Катастрофа 1492 г. судьбоносно преобразила внешнюю оболочку каббалистической парадигмы - не затронув, впрочем, ее сокровенной сердцевины. Еврейские мистики провозгласили идею о необходимости и возможности влиять на приближение всемирного крушения путем возвращения к исходной точке Творения. Катаклизм предвиделся по осуществлении этого возвращения сотнями посвященных, слившихся в едином порыве заклепать точкой синтаксический период зримой событийности. Экзерсисы одиночек вплетались в медитативное устремление целой общины - подобно нитям ортодоксальной бахромы цицит. Порыв к усовершенствованию мироздания (тиккун) оборачивался довольно грозным оружием, призванным истребить все силы зла: подавление сатанинских козней отождествлялось с актом Избавления (геула). Таким образом, народ-скиталец, разрозненный ввиду своей разбросанности и лишенный права участвовать во всемирной политической игре, более того - в очередной раз отданный на заклание хитроумным раскладом чуждых стратегических фабул, замешивает на слезах собственную, мистико-этическую, концепцию, послужившую залогом его дальнейшего выживания. В самом деле: формулы Эйнштейна и Бора, идея атомной бомбы, разработанной не в последнюю очередь по модели средневековых милленаристских медитаций, едва ли имели шанс зародиться в носителе уравновешенного подсознанья, не перепаханного преследователями и апостатами - големами гонимой нации (когда говорят пушки - гены не должны молчать). А ведь именно ядерный фактор - обеспечивая геополитический балланс и сверхконтроль над любыми локальными конфликтами - сдерживает экспансию клокочущих от бессильного бешенства сил зла и является единственным реальным гарантом выживания государства Израиль.

Вот что пишет прозорливый израильтянин-йекки Гершом Шолем: "Хотя исчисления, идеи и видения мессианского века не были существенным элементом ранней каббалы, они были ей достаточно известны, и не следует делать вывода, что каббала совершенно игнорировала проблему Избавления "в наше время". Но если она и занималась этим вопросом, то в качестве чего-то необязательного, превышающего ее основные задачи. Типичным для катастрофических аспектов Избавления, вполне осознанных каббалистами, может служить тот зловещий факт, что именно 1492 год задолго до его наступления некоторые каббалисты провозгласили годом начала Избавления. Однако этот год принес не освобождение свыше, а жесточайшее на земле изгнание. Сознание того, что Избавление совмещает в себе понятия освобождения и катастрофы, настолько проникает новое религиозное движение, что его можно определить как обратную сторону апокалипсического умонастроения, господствующего в еврейской жизни… Мессианское учение, ранее привлекавшее внимание лишь представителей апологетики, на какое-то время превратилось в дело воинствующей пропаганды. За классическими компедиумами, в которых Ицхак Абраванель (содействовавший финансированию экспедиции потомка мальоркских выкрестов Колумба-Колона, что тайно провозгласил себя духовным наследником царя Давида и рвался в экзотическую Индию не только за Золотом Офира, но и во имя воссоединения с исчезнувшими коленами Израилевыми, которые - по преданию, вдохновлявшему еще каббалиста Абулафию, - обитали где-то за рекою Самбатион; - Г. М.) кодифицировал мессианские доктрины иудаизма через несколько лет после изгнания, вскоре последовали многочисленные послания, трактаты, проповеди, апокалипсисы, в которых волны, вызванные катастрофой 1492 года, достигли наибольшей высоты. В этих сочинениях, авторы которых изо всех сил старались увязать изгнание с древними пророчествами о конце света, особенно подчеркивался искупительный характер катастрофы 1492 года. Предполагалось, что родовые схватки мессианской эры, которыми должна "завершиться" история (авторы апокалипсисов называли это "крушением" истории), начались с Изгнания" (Г. Шолем, "Основные течения в еврейской мистике", т. 2, стр. 59).

Вспомним же профетический шедевр безымянного жеронского каббалиста. Разве не был заявлен в "Сефер hа-тмуна" срок "обновления" мира: каждые 7000 лет? - Мир в 1492 г. и впрямь как бы родился заново: мавры окончательно изгнаны из Гранады, за ними последовали их старшие по семитской генеалогии братья, по Руси расползалась пугавшая консерваторов ересь "жидовствующих" - удваивая страх приближавшегося "конца света", итальянский гуманизм переживал глубочайший из кризисов, обскурантизм католических фанатиков перешел в конкистадорскую фазу - распространив прелести "испанского сапожка" на континент ацтеков и майя… Факт неоспорим: панорама планеты скачкообразно изменилась, цивилизация пространственно "удвоилась" - в материке, попугаем передразнившем Старый Свет, обретя задел будущего ракетного равновесия (неслучайно самый ранний из сохранившихся до наших дней глобусов был создан нюрнбергским ученым и мореплавателем Мартином Бехаймом тоже в 1492 г.: в нем как бы запечатлелась новообретенная полнота мира!) Конечно же, возникнет возражение: дескать, в жеронской "Книге Образа" предрекаемый апокалипсис соотносился с еврейской, а отнюдь не с византийской, хронологией (1492 г. от рождества Христова числится по галахическому календарю 7071-м). Что ж, по нашему мнению, этот цифровой "промах" - наряду со внезапностью изгнания взамен спасения - можно отнести за счет аберрации национального зрения. Ведь и мессианские чаяния Христофора обернулись алчностью беспощадного Кортеса. Ведь и турки - приютившие евреев из корысторлюбивого сострадания - не думали, не гадали, что этот симбиоз завершится Декларацией Бальфура. Ведь всякий этнос - не более чем нить в прихотливом и нерасчленяемом орнаменте земной цивилизации и ни один из народов планеты, обладай он даже воспаленной исторической интуицией святителей Моисеева закона, не лицезрит картин грядущего с надлежащей резкостью. Важно вот что: каббалисты Жероны в первой половине XIII века продемонстрировали приверженность духу и букве метафизической истории - науки (буде она когда-либо оформится в качестве таковой), наименование которой выстрадано самозабвенными штудиями автора этих строк. Полутысячелетнюю новую историю евреев можно уподобить участи библейского Ионы: от судьбы они укрывались на противоположной окраине ойкумены, но посланный за ними Левиафан христианского фундаментализма настиг беглецов и, проглотив, изрыгнул у заповеданных им берегов Палестины. Но необходимо помнить, что метафизическая история потребна всему человечеству: только в целокупном виде гомосфера может служить объектом для исследований - и при условии предельного сужения хронологических рамок. Иными словами, для вящей эффективности самопознания, нам не помешало бы не только рассматривать сразу все кольца какого-то одного древесного среза - но и, высчитав по распилам всех стволов дубравы тот круг, что был очерчен конкретно интересующим нас событийным циклом, постараться расшифровать общий абрис некогда прошумевшей в лесу бури. Подобные разработки и выкладки позволят нам провидеть болевые узлы и стигмы цивилизационного развития, четче соотносить геополитические векторы национальных и континентальных устремлений, а, возможно, - и предотвращать кое-какие сейсмические бедствия мировой политики. Ведь - надо признать - палитра известных нам летосчислений не столь необъятна, чтобы оседлавшего компьютер историософа затруднило перебрать их наперечет применительно к прогнозам того или иного сакрального текста. Тем паче, наряду с набором каббалистических сфирот, книгочеев издревле волнует и пифагорейская теория чисел - едва ли более внятная неофитам, и отнюдь не стало бы сюрпризом известие о том, что обе системы изначально подпитывались одним источником.

В качестве фактологического довеска, хочется добавить, что 1492 г. вправе назваться также и годом рождения философского экуменизма: именно тогда вольнодумный аристократ Пико делла Мирандола приступил во Флоренции к написанию краеугольного своего трактата "De Ente et Uno" ("О Сущем и Едином") - так и оставшегося, к сожалению, незавершенным. Предприняв попытку "примирить" учения Платона и Аристотеля, Пико, руководимый гласом свыше, двигался к созданию синкретических концепций неоплатонизма. Опальный граф мечтал о единении философов всех стран и школ; параллельно с Конрадом Цельтисом и Иоганном Рейхлином в Германии, он изучил грамматику иврита, а, помимо этого, поражал современников прекрасным знанием многих древних и новых языков (греческого, латыни, арабского, арамейского): всего же, по иным источникам, он владел 22-мя наречиями - словно нарочно по числу букв еврейского алфавита. Пико искал ключ к познанию мира в учении пифагорейцев и, вместе с тем, в мистической символике каббалы. "О Сущем и Едином" обращено к его другу, уже упомянутом выше Анджело Полициано, читавшему курс по философии Аристотеля во Флорентийском университете и ломавшему голову: как бы в очередной раз умилостивить своего покровителя Лоренцо - выступавшего против воззрений великого перипатетика. Попытку такого "оправдания" древнегреческого философа и предпринял радевший за друга Пико делла Мирандола, да не завершил, так как надобность отпала в связи с кончиной просвещенного правителя… Метафорически применяясь к этому, казалось бы, рядовому эпизоду флорентийской хроники, можно с уверенностью сказать, что развитие традиций синкретизма в современной историософии явилось бы прямым "дописыванием" незавершенного труда эпохи кватроченто - с целью "оправдать" гениальный интуитивизм каббалы в глазах представителей мировой академической науки.

опубликовано в нью-йоркском журнале "Слово/Word" (№22); статье присуждено 1-е место (в категории "Публицистические очерки, эссе") на сетевом конкурсе "Тенета-2000" .

 

СНЯТИЕ ОСАДЫ

В 1492 г. вектор европейской экспансии был преимущественно ориентирован с севера на юг: английские войска в очередной раз вторглись во Францию, испанцы с португальцами громили мавров в песках Сахары, Карл VIII вынашивал гиблую, но заразительную древнегалльскую идею Итальянских войн. Впрочем, ни для кого не секрет, что год открытия Америки стал поворотным в истории брутального самоутверждения обитателей Пиренеев: основным полем для их конкистадорского шабаша отныне служат туземные поселения на просторах Нового Света. Значительно свежее выглядит догадка о том, что успех колумбова первопроходства - по некоему непреложному закону метафизической истории - решительным образом повлиял на азимут цивилизационной агрессии британцев, которые с тех самых пор перестали видеть в европейском континенте основную цель своих колонизаторских домогательств: границы мира для них расширились, и, несмотря на обладание исключительно корсарским флотом (наглядно, впрочем, приложившим "Великую Армаду" и лидирующую в Европе иберийскую пассионарность), Джон Буль услыхал зов далеких берегов еще до того, как его к этому вынудили сейсмические толчки религиозного раскола.

Подобно тому как гордая Темза некогда превратилась из ординарного притока Рейна в глубоководный подступ к сердцу Альбиона, англы и саксы отделились однажды от общей воинственной массы германских племен - и сплавились в единый народ с кельтским населением острова. Непокоренность римскому владычеству полудиких каледонов, обретших приют к северу от земляных валов Адриана и Антонина Пия, явилась безошибочной моделью будущей британской ментальности - всегда оставлявшей ячейку свободолюбию, хотя бы роль двойной линии имперских укреплений и перешла к байроническому Ла Маншу.

Историческим Ла Маншем, проведшим черту между вялым периферийным существованием и захватывающим расширением морского влияния воспрявшей духом державы, явился для Великобритании, как ни странно, все тот же 1492 г.. Именно тогда - чопорно развернувшись спиной к интриганству континентальных королевских домов - англичане с облегчением отринули ярлык Ultima Thule, навешанный им склочной католичкой Европой, и пустились выжимать запредельную выгоду из доставшейся им синекуры северного Атланта. Открытые морские пути ко всем тихим уголкам коммуникационно разрозненного мира выросли у этой пиратской нации, точно щупальца у осьминога. Не случаен поэтому и внезапный отказ Генриха VII от каких-либо громоздких военных действий на континенте: коллективное бессознательное традиционно независимого этноса флажками с палубы просигналило королю о том, что второе дыхание имперского строительства открывается с Запада.

Безостановочная карусель гражданских смут и клановых междоусобиц отложила в крови британцев чрезвычайную воинственность, искавшую своего воплощения во внешней агрессии. Колоссальным выплеском таковой - задолго до правления Тюдора - явилась Столетняя война. Но по ее окончании вновь последовали бурные внутрисемейные разборки, истязавшие сознание нации острыми шипами как Белой, так и Алой Розы. Вскоре властолюбивая Маргарита Анжуйская - не пожелавшая принять в дар от судьбы букет чуждой ей расцветки - в один и тот же день близ Уэкфилда садовыми ножницами срезала оба белых бутона: головы протектора Ричарда, герцога Йоркского, и его сына Эдмунда, графа Рутланда. Впрочем, страсть к собиранию гербариев оказалась прилипчивой, и одноименным весенним месяцем 1461 г. младший из Йорков, граф Марч, поквитался с Маргаритой и ее уэльским чадом - развеяв их багряную пыльцу по горам Шотландии. Последовавшие за этим четверть века правления Дома Йорков (в лице Эдуарда IV ) сопровождались окончательным упадком ленной системы королевского цветоводства, каковое увядание и явилось основной причиной почти тотального вымирания отставных вассалов - сохранивших, однако, в силу неугомонного аристократизма, узурпаторское жало. Спустя десятилетье наиболее нектаролюбивый из этих придворных шмелей, Генрих VI, - чудесным образом оборотясь последним из раскрывшихся ланкастеровых венчиков - усеял алыми лепестками кромешную сырость Тауэра. Не минуло и года, как вдова его, Анна Варвик - дочь "фабриканта королей", вдвоем с братом вероломно предавшего Йорков и с ним же разделившего смертную казнь, - отдала аромат своих тычинок отпрыску вражьего рода: ибо произрастала от той же рассады, что и ее отец.

К 1492 г. не то что от мужской, но и от женской линии Бофоров (детей Джона, герцога Ланкастерского, столетием раньше полуузаконенных Ричардом II) уцелел единственный алый цветок - также нареченный традиционным для рода именем Маргарита: но уж ему-то достало благоразумия предпочесть безысходной битве узы плодоносного брака с уэльским дворянином Эдмундом Тюдором. От этого союза и возник основатель новой династии, счастливый селекционер, которому удалось осуществить геральдическое скрещиванье враждующих оранжерей. Благословение Фортуны состояло в том, что, лишившись отца, Генрих VII приобрел его наследный титул графа Ричмондского, а женившись в 1486 г. на правопреемнице Йорков Елизавете - велел выгравировать на щите компилятивный символ собственной власти: бело-красную розу. Таким образом он был вознагражден за все выпавшие ему тяготы изгнания и сумел переключить садовническое усердие своих подданных на прихотливую французскую лилию. В интересующем нас году было уже полностью покончено с таким отпетым негодяем, как герцог Глостер - двухлетнее правление которого предшествовало триумфу Тюдора и зиждилось на невообразимой низости: вероломный опекун не погнушался взять в заложники венценосного племянника, провозгласив того незаконорожденным, а мать крохи - уличить в колдовстве!.. Впрочем, не все благополучно обстояло и с "законорожденностью" нового сорта миропомазанных роз: вряд ли почва, их взрастившая, была удобрена сколько-нибудь основательным наследственным правом. Собственно, этот досадный штрих не помешал парламенту одобрить общую картину воцарения Генриха VII, но поднаторевший в ботанике монарх навсегда сохранил к своим экзаменаторам подозрительность выскочки, а колерное неправдоподобие побуждало его искать поддержки в гуще народной - где процент спецов по вельможной флоре был несравненно ниже.

28 января монарх отпраздновал свое 35-летие - роскошный юбилей для гедонистически настроенного политика, склонного к чревоугодию и хлесткой эпохальной шутке: в особенности если учесть,что на его кухне уже не первый год потел поваренок Лэмберт Симнел - плотницкий сын, коего англо-ирландские лорды довольно-таки тщетно прочили в графы Уорвикские. Венчанный на царствие дублинскими интриганами в двенадцать лет (и что за возраст такой харизматический: вспомним хотя бы пастушка Этьена, призвавшего в аббатстве Сен-Дени к детскому крестовому походу, - произошло это, опять же по неисповедимому совпадению, в 1212 г.!), бедолага Симнел воспарил молниеносно и столь же мгновенно плюхнулся наземь под Ланкширом. Зато вскоре - в качестве компенсации - он удостоился высшей прерогативы воочию лицезрать, как ощипывают пернатых пред алтарем св.Королевского Брюха; да и верхом его карьеры будто бы невзначай явилась должность сокольничьего... Но, право же, то была еще не самая плачевная из возможных развязок: и мы - забегая вперед -помянем злосчастного сорвиголову Перкина Уорбека (почти поваренкова сверстника), подвергнутого смертной казни с любовным соблюдением предписанного церемониала в ноябре 1499 г.. - Правда, и присвоил-то он себе титул познатней, и на деле принадлежал к более продвинутому кругу (был сыном таможенного надсмотрщика): оттого и больший спрос с этого шустрого претендента на престол, совершенно эпигонски - по примеру Вильгельма Завоевателя - пытавшегося высадиться на английский берег при поддержке новейших норманнов. Кстати, в 1492 г. он как раз и направил впервые свои стопы в Ирландию - где, поначалу как праща в руках ирландских смутьянов, а после и вполне самостоятельно, стал выдавать себя за убиенного в Тауэре йоркского герцога Ричарда, метя в шурины к нынешнему правителю.
Но довольно о британских лжедмитриях: даже напару им не затмить славы пресловутого тушинского вора - запечатленного, в отличие от его заморских коллег, лучшим пером так и не прикарманенной самозванцем страны. Итак. Франция, годом раньше осуществившая матримониальный захват Бретани, непростительно укрупнялась - что вызывало естественное разлитие желчи по ту сторону пролива. А ведь здоровье нации надобно холить: хорошо бы, чтоб хоть один король прожил столько же, сколько и Томас Парр - фантастический долгожитель города Олдербери, коему, по иным предположениям, в 1492 г. исполнилось 9 лет, а в 1635-ом - и того больше! - Но для этого желательно правильно питаться... Пожирание своих вассалов ветреному Парижу давалось с головокружительной легкостью: соответственно, и к заветной цели - преобразованию ленного государства в королевство единой мышцы - французы приближались гораздо более мажорными, чем их соседи, темпами. А посему, едва ли нас так уж огорошит тот непреложный факт, что в 1492 г. Генрих VII осаждал Булонь. Вдобавок, ведь и народные волнения предшествующих лет, выпростанные утяжелением налогового бремени, вынудили монарха направить отрицательную энергию иоменов к югу от собственной резиденции... Но вот внезапно 3 ноября британцы резко отказываются от методов военного давления и вступают в коммерческую сделку с осажденными - взывая к Меркурию о посредничестве в Марсово-Гименеевой тяжбе.

Томасу Мору всего четырнадцать; грамматическая школа св.Антония уже достаточно тесна привстающему на цыпочках будущему рачителю платонического государствостроения; общая же трапезная Оксфорда - кишащая почтенными магистрами, клюющими из горстей разбогатевших выпускников (именно здесь, при одном из колледжей, он изящно впишется в литературный кружок теолога Джона Колета), - еще внушает сословную робость внуку булочника и пивовара: шутка ли - это гуманитарное святилище напрямую подчинено самому парламенту!.. Но и о сегодняшних перипетиях он, спустя четверть века, не преминет заключить устами велемудрого Гитлодея из "Золотой книги, столь же полезной, сколь забавной...": дескать, Генриху VII, помимо порчи монеты и нарочитого завышения ее цены, пришел в голову еще один легитимный метод пополнения казны - "притвориться, что будет война, и, собрав под этим предлогом деньги, торжественно заключить мир и тем самым создать в глазах простонародья видимость, что вот, мол, благочестивый правитель пожалел человеческую кровь" (Т. Мор, "Утопия", М., "Наука", 1978). - А если бы и так: ну, чем не гениальный выход из возникших денежных затруднений?!

Разумеется, Бретань в ту эпоху виделась духовной колыбелью британцев: не случайно именно оттуда оксфордский архидиакон Вальтер привез в XII в. тот сакральный фолиант, что послужил источником для прославленной "Истории бриттов" Гальфрида Монмутского (кстати, в 1492 г. отметившие годовщину смерти первопечатника Уильяма Кэкстона английские библиофилы так и не удостоились еще высочайшего соизволения "Звездной палаты" на открытие в обоих университетах типографий и книжных лавок!) Кроме того, именно в этом прибрежном герцогстве, сделавшемся отныне пригородом Парижа, протекала, если верить преданию, юность пылкого Тристана - не менее Генриха Тюдора питавшего слабость к соколиной охоте... С учетом всех этих щепетильных обстоятельств, было бы оплошностью утверждать, будто решение по снятию осады и отводу войск восвояси далось миротворцу легко. Но глобальная стратегия национального самоутверждения ставилась им непомерно выше куртуазно-символических сантиментов и темных пророчеств волшебника Мерлина: куст роз, проросший из гробницы Изольды - дабы жарко обвить собою столпы правления, являл в воображении основателя новой династии причудливую смесь белого с красным.

Тем не менее, как видно из дальнейших событий, этот пацифистский порыв короля отнюдь не изгладил в душах островитян воинственного пыла - в особенности восклублявшегося, когда речь заходила о родине Жанны д'Арк. И хотя Эндрю Бурда - врач и путешественник, а на сегодняшний день - еще только двухлетний младенец - соберет со временем в своей книге "Веселые рассказы о безумцах из Готама" все анекдоты о легковерных и порою откровенно глупых жителях графства Ноттингемпшир, едва ли справедливо всех англичан огулом зачислять в разряд незадачливых готамцев. Недовольству лондонской буржуазии предстоит лишь нарастать - по мере того как Генрих решится прибегать и ко внутрисемейным вымогательствам (красноречивое свидетельство вполне устойчивых представлений монарха о методах дворцового хозяйствования). И несмотря на то что новой служилой знати польстят августейшая забота о судоходстве, ослабление бдительности в отношении самых негодных негоций и крезов запрет вывоза за границу драгметаллов, - прекращение поставок овечьей шерсти в деятельную Фландрию (результат размолвки с семейством Габсбургов) еще взовьет дыбом экономически алчные слои населения: остается ведь по меньшей мере двести лет до того, как вольный Альбион обзаведется самодостаточным рынком - послереволюционно подпав под эгиду купечества. Ныне же золотой соверен, три года назад (1489) приравненный Тюдором 1 фунту серебрянных денег по 20 шиллингов, разгневанно взывает к отмщенью и подстрекает своих подельников - трусливого коротышку пенни, прячущегося за спину важно надутого гроута, - открыто пренебречь погрудным портретом властелина и гербовым щитом на фоне креста. Ибо король произвольно лишил их права совершать паломничества в Брюгге и Антверпен - где они могли бы поклоняться идолищам современного преуспеяния: фламандскому ботдрагеру, нахлобучившему турнирный горшок на гриву присевшего перед ристалищем льва, и целому выводку искрящихся скимнов стейверов - как нарекли свой реал Бургундские Нидерланды Филиппа Красивого.

Если даже меченые чеканом кругляши чувствовали себя обойденными - то что же говорить о владетельных князьях острова: немудрено, что любой из них, сетуя на малейший заусенец, протягивал к короне хваткую пясть в кованой перчатке: в самом деле, не рассчитывать же на Милостыню Великого Четверга! Так, предводитель шотландских горцев поначалу весьма увлечется авантюрными планами Уорбека, которого шалым ветром занесет в эдинбургский замок Розлин -славный своей позднеготической часовней... Поскольку уж мы коснулись реминисцентной тени Якова IV, четырехлетие правления которого исполнялось в 1492 г., напомним, что - мстя за покойного дядю собственному отцу-братоубийце - он в четырнадцатилетнем возрасте наголову разбил и уничтожил ненавистного родителя. Впрочем, в отличие от принца датского, этот весьма смышленый Гамлет-наоборот предпочитал действовать чужими руками: с удивлением обнаружив, что отец - верхом на коне ринувшийся в реку - не утонул, он окружил больного заботой и самолично вручил целительный кинжал спешившему к одру исповеднику... Ах, и отчего в тот момент замешкалась фея шотландских народных сказок Уиппети Стаури - как правило, вовремя влетавшая в окно и взмахами дирижерской палочки озвучивавшая немое кино добрых чудес!.. Но взбалмошному выскочке Перкину Яков IV покровительствовал недолго: природное благоразумие тревожно нашептывало о легендарной мстительности Тюдора. И то был отнюдь не отзвук пустых кривотолков. Вот и пример для вящего устрашения: будучи связан родством с ланкастеровой ветвью предшествующей династии Плантагенетов, Генрих VII аж до гробовой доски донесет пылающим факел ненависти к былому приверженцу Йорков - герцогу Саффолку. Он даже заключит соглашение с доном Филиппом (Максимилиановым сыном - столь завидно сочетавшим свою врожденную смазливость с невменяемостью доставшейся ему кастильской невесты): о том, что нидерландский правитель передаст беглую бестию в руки "Звездной палаты" - любимейшего из тюдоровых порождений, свалившегося в 1487 г. с потолка вестминстерской дворцовой залы и с той поры расследующего все мыслимые и немыслимые заговоры. При этом Тюдор обяжется не посягать на жизнь притаившегося в изгнании недруга, - но, уже ступив на порог смерти, велит сыну в начертанном завещании немедленно после его кончины отправить и Саффолка к праотцам! - Впрочем, нельзя утверждать, будто бы мстительность и тотальная озлобленность на представителей высшего сословия были столь уж однозначной доминантой Генриха VII, - изредка он пробавлялся и раздачей слонов, приближая к лучам своей славы облагодетельствованных им подданных: Эдварду Бэкингему, например, возвратил отцовские права и титул герцога, отнятые, вместе с жизнью, у зарвавшегося аристократа злодеем Ричардом III. И все же Яков IV решил не искушать судьбу: одному ведь Богу известно, каково соотношение между палатами добра и зла в парламенте тюдоровой души!.. 11 лет спустя столь похвальная предусмотрительность горского венценосца приведет к поворотному для его страны событию: дочь Генриха VII Маргарита в год смерти матери выйдет за незадачливого Стюарта - и этот внешне целомудренный брак явится наиболее дерзким вызовом из всех, какие копье св.Георгия когда-либо бросало незыблемому доселе Камню Предназначения и рубиновому кольцу властителей с берегов Твида.

Да, что ни говори, а и обкуренному опиумом Кольриджу иногда являлись в голову трезвые мысли: он вполне обоснованно сожалел о том, что великий Шекспир не потрудился изобразить нам Англию, колобродившую в устье XV столетия! А ведь было бы чем поживиться стратфордскому затейнику, - и это досадное зияние в частоколе его исторических хроник едва ли законопатишь летописью тюдорова царствования, вымученной склонным к сановному стяжательству пэром Фрэнсисом Бэконом... Однако же, если Генрих VII и держался накоротке с таким своим вассалом, как Шотландия, то этому в немалой степени способствовала именно поэзия - вкупе с имманентными ей эмоциями и аффектами. Ибо, согласно семейному преданию, краеугольный камень династии являлся, как-никак, внучатым племянником незабвенной Жанны Бофор - дочери графа Сомерсета, которую Яков I Стюарт увез к алтарю св.Марии в Овери, соседствовавшему с гробом его кумира - поэта Гоуэра. Там молодые и были обвенчаны: дабы прелести суженой - воспетые шотландским королем в цветистой аллегорической поэме "King's Quhair", прямо копировавшей чосерову "Герцогиню", - стали наяву доступны жениху и дабы он вживе, а не токмо в томных грезах, теребил перья, ниспадавшие с белых плеч Венеры... Кстати, в 1492 г. святителем версификации на северном диалекте уже мнил себя будущий епископ Дункельда и первый перелагатель Вергилия, еще одна гордость скоттов, Гевен Дуглас; через 9 лет он завершит свою "Police of Honour" - визионерское видение Венеры в дымке майского утра (и так же точно выяснится, едва туман рассеется, что эпигонские фантазии увивались вкруг изваяния кентерберийского рассказчика). Третий же служитель нордических муз, Уильям Дунбар, полнейший антипод предыдущего, несмотря на принадлежность к нищенствующему монашеству, сделался к 32 годам забубенным антимистиком и саркастичным ниспровергателем Эрота. Его "Золотой щит" - переплавленный из чосеровой "Ассамблеи птиц" - надежно заслонял сердце разочарованного стихотворца от пропитанных ядом купидоновых стрел. Любимец Якова IV, Дунбар будет послан с миссией в Лондон и Париж (можно подумать, что это гнездилище избыточной чувственности - как раз для людей его склада!), затем возвратится ко двору эдинбургского правителя и в 1503 г. создаст свадебный гимн в стихах - "Волчец и Роза", где потщится увековечить именитый союз Маргариты, шипастой дочери Генриха, с волчецом Шотландии - лелеющим цветок в багровой короне. Как видим, династические браки становились добрым обычаем лишь там, где это освящалось прямой преемственностью литературных традиций. Но пока рассудительный Яков больше опасается чересчур примелькаться в кознях супротив короля английского, нежели вверить британскому скипетру свою суровую, гофрированного рельефа, вотчину - и быть пережитым юной супругой на двадцать шесть лет.

Ирландия 1492 г., эта Возлюбленная Шейла, бездумно воткнувшая Белую Розу в смятую прическу друидовой арфистки, еще не отрядила свой трилистник в королевский герб Великобритании; должность великого коннетабля покамест не была упразднена, но у представителей англо-ирландского рода Джералдинов - Десмондов и Килдеров - появился вполне отчетливый повод для беспокойства (разумеется, это нисколько не касалось буйного нравом "великого графа" Джералда Фицджеральда - поджегшего кафедральный собор в Кэшеле и, по преданию, заявившего Тюдору: "Чертовски сожалею, что я это сделал, но только готов поклясться, я думал, что архиепископ был там внутри!") Генрих VII - устроитель аграрного переворота, своим статутом против обезлюдения деревень сумевший предотвратить лишь обезжиревание огораживателей, - уже простер над священными рощами шатер английского земельного законодательства: к безысходному унынию здешних пахарей, обиженно окрестивших его Гарри-нечистым. Вот уже 5 лет, как, нахлобучив поварской колпак на поддержанного ирландцами Симнела, король смирил дублинский парламент и заткнул древний гэльский свод Брегонских законов (составленный самим крестным отцом Инисфайла - Острова Судьбы - приснопамятным св.Патриком) за голубую ленту с золотым орденским девизом: "Honi soit qui mal y pense!" (франц. - "Позор тому, кто дурно об этом подумает") - носимую в виде подвязки над коленом левой ноги. Оуэну Роу, Патрику Сарсфилду, Рыжему Хью О'Доннеллу и прочим мытарям национально-освободительной эпопеи не оставалось ничего иного, как отправиться к собору св.Павла в Лондоне, пересечь ярмарочно-пеструю улицу Чипсайд, где столичный эль по-прежнему соперничал с кентским по части крепости и дороговизны, и высмотреть на паперти праздношатающегося стряпчего - на разнос приторговывающего юриспруденцией: подобно лишенному прихода капеллану, который тут же, в двух шагах, урывками лакомился с амвона ежегодной поминальной службой!.. Число королевских лесов к самому концу XV в. еще переваливало за шесть десятков, и поговаривали, что белка в Арденской чаще могла, перескакивая с ясеня на лещину, пересечь почти все листопадное графство Уорик: так почему бы и мятежным вождям Ирландии - сквозь заросли вечнозеленого остролиста - не прокрасться незамеченными в святая святых британского правосудия?.. В самом деле, что за идиллия:с пустельгой пересвистывалась серая куропатка, шотландский олень презрительно оглядывал юркую землеройку, а волков в дубравах Альбиона образца 1492 г. уже вполне истребили - чему в самой Ирландии предстояло сбыться лишь два с половиной века спустя (кстати, не Руссо ли силу, богатство и свободу Англии объяснял тем, что там раньше, чем в других странах, были перебиты эти хищники?) Жаль, что ирландцы не проявляли в то время острого любопытства к фауне и флоре близлежащего острова, - чего не скажешь об англичанах: к примеру, все тот же Эндрю Бурда в древнейшем путеводителе по Западной Европе так увековечит для потомства чудную версию образования аммонитов: "Между тем в Ирландии происходят поразительные вещи, так как там нет ни сорок, ни ядовитых гадов. Народ в тех местах говорит, что камни эти прежде были превращены в камни волею Божьей и молитвами св.Патрика. И английские купцы из Англии посылают в Ирландию за землей, чтобы посыпать ею свои сады и этим уничтожать ядовитых гадов и препятствовать их зарождению". - Одним словом, нашим рыжегривым героям достаточно было бы прихватить в дорогу ладанку с горстью родной земли, чтобы запросто расплатиться с услужливым крючкотвором: настолько котировалась персть их отчизны в среде лондонских толстосумов. А нет - так можно было завернуть в госпиталь Ронсевальской Божьей матери - филиал наваррского странноприимного дома - и обменять свое сокровище на плат Пречистой Девы вкупе с целебной поросячьей ляжкой, или же просто в питейное заведение Гарри Бэйли: где, вместо вывески, на горизотальном шесте виднелось изображение табарда - расшитой гербами безрукавной епанчи парламентариев и герольдов. По убеждению врачей-астрологов, 6 часов до полуночи господствовала лимфа флегматика, 6 после полуночи - кровь сангвиника, 6 предполуденных годин - желчь холерика, а затем уж - сплошная черная желчь меланхолика. Сообразно темпераменту пьющего, различались и четыре бихевиористских рода опьянения: баран и обезьяна, лев и свинья, - а потому не все ли равно, в какое время суток наклюкаться и завалиться спать с круглым поленом под ухом - прямо на постоялом дворе Бахуса, вздрагивающем от дружного храпа франклинов и олдерменов, тунеядцев-миноритов и странстующих студентов!.. Так или иначе - но если б даже рекомендуемая нами вылазка в тыл врага и не увенчалась успехом - можно было рассчитывать на милосердие монарха: ведь он, повторяем, слыл сравнительно некровожадным и наших отважных кельтов едва ли повелел бы утопить в бочке с вином: как это случилось 14 лет назад в Тауэре с несчастным герцогом Кларенсом.

Итак, Тюдор "пожалел человеческую кровь". Но, справедливости ради, следует признать, что он менее других церемонился в отношении пота и слез: а ведь именно под этим "соусом" с его подданных и взимались все неисчислимые поборы. И тотальное обнищание городов тому плачевное подтверждение: не случайно же шестидесятидвухлетний Роберт Хенрисон, автор "Завещания Крессиды", как раз в вышеозначенном году скорбным взором провожал прокаженную и отвергнутую царевичем героиню в стан бездомных пауперов - чьи пени едва ли нарушали расслабленный файф-о-клок блеклого сердцем Виндзорского замка, где рыцари Ордена Подвязки - согревая на груди восьмиугольную звезду с красным крестом посередке - благочестиво помышляли о предстоящей вечерне в церкви имени покровителя Англии. Сдается, древле - еще до Вильгельма Завоевателя - с рядовых англосаксов удерживались так называемые "датские деньги": изначально предназначавшиеся для защиты страны от угрюмых скальдических набегов; ныне же - когда, по истечении трех с половиной веков, норманнская кровь устаканилась в их гольфстримовых жилах - сыны Альбиона, обложенные непосильным оброком, выплачивали как бы подушный налог на обуявший их, в свой черед, пассионарный импульс. Впрочем, нация разверзлась в бытийное пространство остального мира несколько позже: уже после того, как ей была впрыснута противопапская сыворотка Реформации. Отчего же все-таки Генрих VII снял осаду Булони? - Привиделись ли ему накануне в страшном сне суровые черты Орлеанской Девы, или - внезапно припомнив историю все того же Вильгельма I, скончавшегося от ушиба, полученного во время французского похода, - он не пожелал быть вытряхнутым из седла взбесившеюся под пылающими стропилами лошадью? А, может, на него нахлынула отеческая нежность и он, пришпоря коня, поспешил домой к уродившейся в Гринвиче мере всех бесчинств - к годовалому сыну, чье имя, казалось, образовано простейшим присовокуплением римской счетной палочки, но чьи деяния прохудят тиару на Его Святейшестве: ибо восьмой из Генрихов не преминет вытереть ноги о подвенечные уборы целой вереницы законных супруг - последняя из которых окажется еще и Невестой Христовой?.. Разумеется, не следует принижать и той заманчивой роли, которую демиургически соисполняла с ним - на троне ли, в алькове - старшая дочь покойного Эдуарда IV. Каких-нибудь двух месяцев недоставало до шестилетия их брака с Елизаветой - свершения, уравновесившего власть любви с любовью к власти и грянувшего хэппи-эндом битвы при Босворте: ведь менее удачливый из состязавшихся, Ричард III, лишившись Анны Невиль, намеревался обскакать своего соперника - и цель эта оказалась для него столь же недостижимой, сколь реальным - обручение с могилой на поле боя.

Вообще же, в те времена альянс Танатоса с Эротом редко кем воспринимался как извращение, а уж паланкин властелина от свадебного балдахина и вовсе никто не отличал, и менее прочих - сумасбродный французский дофин. Кстати, тогда - летом 1485 г. - Тюдор, сосредоточивший вокруг себя недовольных правлением Йорка, высадился близ Мильфорда в Пемброке (Уэльс) при откровенной поддержке Карла VIII...Как видим, Генрих VII был обязан короной не только дерзанию собственной влюбленности, но и благосклонности парижского вертопраха, и, хотя их отношения не назовешь однозначными, некий кодекс чести по отношению к бывшему союзнику не мог не проступать моральным пунктиром тюдорова поведения. Вернее, он обуздывал праведный гнев британского монарха - наподобие того как голубая подвязка стягивала его левую голень.

В конце XV в. в Англии насчитывалось всего 3 монастыря (тогда как в предыдущем столетии их там было на два десятка больше, а от Вильгельма II до Иоанна в течение 100 лет число единиц непрестанного моления и умерщвления плоти и вовсе равнялось 418). Впрочем, главное из духовных учреждений, носившее имя св.Марии Вифлеемской и впоследствии искаженно поименованное Бедламом, к счастью, еще не было упразднено - как ни одно другое, способствуя знаменитому здравому смыслу. Британцев 1492 г. нисколько уже не коробил тот факт, что место святых обителей в тогдашней повседневности прочно заняли рыцарские ордена (правда, и имущество иных орденов порою переходило в распоряженье судебных инстанций: если вспомнить шестиарочный круглый свод церкви тамплиеров - не провидевших в росписи стен изображенье собственных грешных голов). Миновали времена, когда английское духовенство безоглядно полагалось на прихоть римского понтифика, а Кентербери, Сент-Альбан, Вестминстер и Сент-Эдмон - манкируя местной епископской опекой - оглашенно поклонялись каждому крючку из папской буллы. Вольнодумный вития Джон Колет резко порицал в своих лекциях о Посланиях апостола Павла бездушие и двурушничество католических служителей; на него сильно воздействовала идея Фичино и другого флорентийца - Пико делла Мирандолы о "всеобщей религии", основывавшаяся на платоновском учении об абстрактном Боге: христианство, согласно этой пантеистической концепции, лишь одно - хотя и наиболее отшлифованное - проявление мирообъемлющей религии.

Энциклики ослепшего на пути к Дамаску иудея наиболее рьяно подстегивали оксфордских гуманистов к переориентации господствующей конфессии. Да и жестоко преследуемые по всей Европе унитарии - арифметически холодно отрицавшие догмат о Троице - безнаказанно отправляли свой злостно-еретический культ в часовне на Эссекс-стрит; а 24 августа 1492 г. на Смитфильдском рынке столицы и вовсе происходило открытие традиционной Варфоломеевской ярмарки - на которой торговали чем угодно, кроме разве что скальпов парижских гугенотов. Если прежде по мощеным переулкам Лондона шныряли т. н. "sumpnours" (вызовщики) - латиноязычные ищейки Ватикана, вынюхивавшие все подробности происходившего у семейных очагов и заносившие очередную порцию разведданных в кондуиты британской Фемиды, - то ныне нарушения супружеской верности все чаще подпадали под юрисдикцию светских судей: причем, возмездие нередко носило метафорический характер - по примеру куртуазного "Суда любви", основанного в Отель д'Артуа в Париже еще девяносто лет назад...

Достигнув к 1492 г. двадцатидвухлетнего возраста, Карл VIII, казалось, собаку съел на интригах старшей сестры, смыслом жизни которой стало досадить отвергнувшему ее чувственные приношения Людовику Орлеанскому. Ненависть Анны де Божо к распутному герцогу - выкристаллизовавшаяся из ее безответных воздыханий - побуждала регентшу сделать все возможное, дабы расстроить женитьбу Людовика на Анне Бретонской (отделавшись от наскучившей ему Жанны Французской, этот бесстрастный сердцеед наметил было себе в усадьбы продолговатый треугольник полуострова Ареморика). Дважды пытался родоначальник гангстеризма выкрасть юного короля, своего конкурента, - но всякий раз натыкался на кордоны, выставленные достойной дочерью Людовика XI; в то же время, дамоклов меч постоянной угрозы приучил Карла VIII сызмальства к мысли о том, что мир кишит заговорами и вероломством, - из этого следовал вывод: надлежит... во всем поступать без оглядки на недругов и завистников. В свое время, опасаясь неистового Людовика, преследуемый дофин укрылся в замке Монтаржи, бретонская же принцесса - в Ренне; но друг дружке-то они отважились распахнуть ворота: этого их поступка жаждали и Гименей древней Галлии - чаявший от новобрачных утоления своего территориального единства, и Марс похищенной быком Европы - мечтавший наставить рога всяческого рода умыкателям. Отринув притязания целой кавалькады женихов (среди которых главным претендентом считался не столько орлеанский селадон, сколько венский эрцгерцог), бретонская пенелопа было уже согласилась "по доверенности" выйти замуж за рыцарственного австрийца - и посланец Габсбурга де Полен, осуществляя нелепую, хотя и освященную реннским епископом, церемонию эрзац-венчания, сунул ей под одеяло оголенную правую ногу... Но увы! - Вследствие этого фальшивого соития никто так и не был зачат - если, конечно, не принимать в расчет недоживший до крестин выспренний титул: "Максимилиан и Анна, король и королева римлян, герцог и герцогиня Бретани". Эвона неучи! - Справились бы загодя у подвязанного короля британцев: уж он-то знал наверняка, что во всех этически спорных случаях правомочной считается не правая, а непременно левая нога!..

С севера на трепетную Францию была возложена тяжелая лапа Священной Римской империи германской нации: терпеть это амикошонское объятие ни сам дофин, ни его мстительная опекунша не пожелали. Анна де Божо призывала все громы небесные обрушиться на крепостные стены Ренна - где многажды просватанная тонкошеяя аристократочка уныло приучала себя к мысли, что новый суженый годится ей в отцы... В день Всех Святых 1491 г. Карл VIII во главе сорокатысячной армии одержал наглядную победу над изъеденным червями сомнений женственным яблоком континентального раздора. Хитроумная мадам де Божо достигла триумфа: принудив горе-любовника орлеанского просить руки юной герцогини от имени своего парижского сюзерена! Через несколько дней состоялась помолвка между ставшими притчей во языцех прелестями Анны Бретонской и бесцветными буркалами, словно под стражу заключившими длиннющий нос французского короля. А возмущенный маршал де Полен уже галопом наяривал в Вену - доложить императору о кощунстве наглого ферта: как если бы Мельпомене и впрямь недостаточно было того, что гувернантка милашки Маргариты (дочери Максимилиана) тщетно утешала свою госпожу, сетовавшую на бессердечный прагматизм Карла... Короче, к 1492 г. абсолютно всем европейским государям - и сметливому Генриху VII не в последнюю очередь - стало ясно, что на французском престоле восседает жиголо, способный даже у такого патологически чистоплотного самодержца, как Габсбург-младший, не только отбить жену, но и публично обесчестить возлюбленное чадо: отвергнув, точно мелкую сдачу, предназначавшиеся в приданое Артуа, Маконне, Шароле и Озерруа.

Конечно же, укрупнение французских владений не могло не навевать на корифея цветоводства тот же нервный тик, что с детства мучил Карла VIII. Конечно же, то обстоятельство, что английский бастард Перкин Уорбек ежедневно вкушал яства со стола Анны де Божо, не вызывало здорового аппетита у сведущего в кулинарии (по милости поваренка Симнела) Генриха VII. Но только ли в силу этих причин британец отслонил свои войска от стен древних фортов, молча удостоверявших любострастное впадение Лианы в Па-де-Кале - как те соглядатаи, что по приказу прозорливой регентши притаились за пологом медового ложа: дабы - вопреки наветам - подтвердить, что герцогиня бретонская добровольно отдалась луврскому ухажеру? И только ли высоко чтимая икона Богоматери, покровительницы города, взиравшая с дорогого алтаря в старом соборе, споспешествовала тому, чтобы непрошенный гость вдруг напрочь открестился от весьма выгодного ему комплота с дважды оскорбленным Максимилианом - и очертя голову подмахнул договор, удостоверяющий законность заключенного в Ланже брака?.. Да не вздумаем подавать к пиршеству духа пирог ситной выпечки: будем же помнить о гурманских предпочтениях лелеемой нами принцессы на выданье - метафизической истории, в чью честь и был затеян весь этот вербальный турнир! Еще римляне присвоили этому месту имя прекрасного порта (Portus Gesoriacus). Уже в каролингскую эпоху город сделался прямым тезоименитом апеннинской Болоньи: но ни тогда, ни после не мог похвалиться столь же пресловутой университетской образованностью. Зато мореходов крутого засола на его вечереющих площадях традиционно хватало и в эпоху бургундского владычества - завершившегося за пятнадцатилетие до первой колумбовой экспедиции, и после - когда морской десант с берега туманов то и дело пытался завладеть городом (в 1544 г. Булонь на 6 лет отойдет к Англии в залог до уплаты причитающегося ей французского долга). И то верно: прекрасных портов немало насчитывалось и на самом Альбионе; долговременный захват оказался бы только помехой прекрасному плаванью, которое британцы вскорости и предпримут - сподобившись наконец именной зарубки на веке великих географических открытий. Гораздо важнее было иметь под боком стабильного соседа: слегка подавленного, впрочем (на всякий случай!), и приученного в срок начислять дивиденды со своей независимости. Коллективное бессознательное англичан 1492 г. зазвучало в унисон их - подвластному шкале лишь особого навигационно-историософского прибора - пассионарному крещендо разбухания в имперскую нацию. И всему этому мильоногласому хору , как ни парадоксально, суждено было грянуть под тишайшим черепным куполком доброго семьянина и неторопливого едока - не только укрепившего основы государственности путем общеостровного огораживания, но и предначертавшего путь новому вектору британской экспансии - вектору, который станет добывать невест для Англии в татуированных рифами атоллах, а не в опостылевшем материковом общежитии: разбирайтесь, мол, сами со своими истеричными женами и дочерьми!..

Весьма знаменателен тот факт, что хронологически эта геополитическая переориентация совпала с феерическим удвоением пространства мировой суши, намеченным легкой рукой пытливого генуэзца. Открытие Нового Света вполне укладывалось в рамки драматических коллизий барокко: где брат, на излете летаргических скитаний, внезапно обретает еще из люльки выпавшего близнеца. Да ведь и пяти лет не пройдет, как англичане - осознав на примере Колумба, что лишь уроженцев Генуи стоит посылать за приращением земель, - призовут на службу Джона Кабота и вскоре (взамен перебитых волков) начнут ввозить на свой остров щенков ньюфаундленда. Через 300 лет отбившийся от Кембриджа шебутной Кольридж, вдвоем с будущим придворным паинькой-лауреатом Робертом Саути, заложит пробный камень в зыбкий фундамент Пантисократии - идеальной общины свободных и равных тружеников, которую оба тщеславных фантазера возжаждут засеять по ту сторону Атлантики: где-нибудь на мифологических берегах Сусквеганны... Таково уж неизбывное тяготение Англии к своему Alter Ego - снабженному заоблачной приставкой "New" и этимологически восходящему к Небесному Иерусалиму!.. И повторное высвечиванье нами санчо-пансовой фигуры автора "Сказания о Старом Мореходе" - отнюдь не издержки нашего к ней наркотического пристрастия, но лишь дополнительное свидетельство британской океанической харизмы - в конечном счете послужившей остовом "собирания суши по дальним морям". В самом деле, разве эти строки из мистической поэмы девонширского дебошира - чей мозг с младенчества был пропитан сказками "Тысячи и одной ночи" и чья "внутренность стонала как гусли" - не описывают с проникновенной точностью пленение колумбовой эскадры стиксовым затишьем саргассовых водорослей:

Но ветер стих, но парус лег,
Корабль замедлил ход,
И все заговорили вдруг,
Чтоб слышать хоть единый звук
В молчанье мертвых вод!
(перевод В. Левика)

И разве примечание самого сочинителя к "Оде уходящему году" (1796-ому) не является итоговой - перекликающейся с аллегорическими упреками Мора - характеристикой всех спорных деяний его отечества: "Поэт, рассмотрев особые преимущества, которыми располагает Англия, сразу переходит к тому, как мы использовали эти преимущества. В силу того, что мы живем на острове, подлинные ужасы войны минули нас, и мы отблагодарили Провидение, пощадившее нас, тем пылом, с которым сеем эти ужасы меж народов, живущих в менее благоприятных географических условиях"?.. Вряд ли можно считать случайностью (разумеется - исходя из векторных раскладов метафизической истории!) то престранное совпадение, что, согласно Лас Касасу, сам Колумб, обескураженный окончательным отказом католических монархов субсидировать его бредни, в январе 1492 г. также навострился в сторону Парижа. В тот момент, когда он покидал Гранаду - отныне всецело полагаясь на гипотетическую дальновидность переборчивого французского кавалера, высший чиновник счетной палаты арагонского королевства Луис Сантанхель уломал Изабеллу смилостивиться над идеей-фикс одержимого иностранца и самолично ссудил под нее беспроцентные 5 миллионов мараведи. Вот почему будущий адмирал был настигнут посланным за ним вдогонку альгвасилом на мосту Пинос - в двух лигах от накануне оплаканной Боабдилом Альгамбры - и точно так же резко раздумал красоваться в дымчатых зеркалах Лувра, как это спустя 9 месяцев произошло с английским монархом.

В субботу, 3 ноября 1492 г. - тогда как на одном краю гигантской просоленной вакуоли было скреплено печатями столь ханжеское соглашение между неожиданно свернувшими с тропы войны соперницами державами, - на противоположной ее оконечности неугомонный Кристобаль, вот уже три недели ликующий ввиду обнаружения им цветущего Багамского архипелага и нагих его златобраслетных обитателей, заключал травестийную - по отношению к неведомой ему булонской, но также весьма выгодную сделку с туземными купипродаями. Причем, светозарное состояние духа, обуявшее путешественника в тот выходной, вполне сопоставимо со всплеском благостности и миролюбия, синхронно выказанных Генрихом VII: "Утром адмирал взял лодку и направился к берегу; и так как река при впадении в море образует большое озеро - превосходную гавань, очень глубокую и лишенную подводных камней, а берега здесь настолько хороши, что можно подойти к ним и завести на сушу корабли для осмотра подводных частей, и на них много (строевого) леса, то адмирал прошел вверх по течению две лиги до места, где вода в реке стала пресной. Затем он поднялся на пригорок, чтобы лучше обозреть окружающее, но из-за густых лесов он не смог ничего увидеть. Воздух над лесом был свежий и благоуханный, и адмирал говорит, что здесь, несомненно, должны произрастать ароматические травы. Все, что он видел, было так прекрасно, что он готов был без устали любоваться подобным великолепием и внимать пению птиц. Днем к кораблям во множестве приходили челноки, или каноэ, и индейцы привозили для мены изделия из хлопчатой пряжи и сети, в которых они спят, т.е. гамаки" ("Дневник первого путешествия", стр.111 в кн.: "Путешествия Христофора Колумба", М., 1956 г.) - И вот уже предтечи конкистадоров загружали в трюм целые кинталы целебного алоэ - дойдет очередь и до увесистых золотых слитков! - индейцы же с трепетом и благодарностью разглядывали уготованные им стеклянные четки. Так первые атрибуты католического миссионерского усердия переходили к девственным карибским дикарям из рук потомка крещеных евреев, тайно помышлявшего о стране десяти колен Израилевых за притчевой рекой Самбатион. А в это самое время английская Парка из лучшего руна выпрядала еще один дюйм грядущей миру Реформации - пусть бы даже впоследствии это ее ткаческое усердие и шло вразрез с фасонами прифрантившейся от Вены до Рима старомодной империи Габсбургов.

опубликовано в тель-авивском альманахе "Артикль" (№2, 1999 г.)

 

БЫЛ ЛИ ЕВРЕЕМ МИГЕЛЬ ДЕ СЕРВАНТЕС?

 

В новелле "Великодушный поклонник" (из сборника "Назидательные новеллы") Мигель де Сервантес Сааведра описывает перипетии христианки Леонисы, побывавшей в мавританском плену. На вопрос ее возлюбленного Рикардо: "…прошу тебя, расскажи мне вкратце, каким образом ты вырвалась из рук пиратов и попала в руки еврея, продавшего тебя сюда?" - Леониса отвечает: "Через неделю в виду берега показалось мавританское судно, так называемый карамусаль; завидев его, турки выскочили из своего убежища и стали подавать сигналы кораблю, находившемуся так близко от острова, что экипаж его опознал в зовущих турок. Когда эти последние рассказали о своих несчастьях, мавры приняли их на корабль, на котором ехал один еврей, богатейший купец; почти весь груз этого судна принадлежал ему: он состоял из сукна, шерсти и других товаров, доставляемых из Берберии в Левант. На этом корабле турки добрались до Типоли и по дороге сторговали меня еврею, выложившему им две тысячи дублонов, - цена огромная, но еврея сделала щедрым любовь, в которой он мне потом открылся.

Высадив турок в Триполи, корабль продолжал свой путь, и еврей стал дерзко меня домогаться. Я оказала ему прием, достойный его постыдных желаний. Потеряв надежду удовлетворить свою страсть, он решил отделаться от меня при первом удобном случае. Узнав, что двое пашей, Али и Асам, находятся здесь, на Кипре, где он мог с таким же успехом распродать свои товары, как и на Хиосе, куда он первоначально отправлялся, еврей приехал сюда с намерением продать меня кому-либо из пашей, почему он и нарядил меня в платье, которое сейчас на мне, чтобы успешнее подбить их на сделку. Мне сказали, что я куплена здешним кади, собирающимся отправить меня в подарок султану, отчего мне сделалось очень страшно…" ("Назидательные новеллы", "Художественная литература", Москва, 1955, стр. 115).

По утверждению автора предисловия Н. Берковского, Сервантес - защитник прав женщины как существа слабого, к которому принято относиться хищнически. "Возвышенные новеллы Сервантеса, - пишет литературовед эпохи позднего сталинизма, - собственно и написаны в защиту этих прав женщины…" Общеизвестно, что Сервантес сам побывал в алжирском плену (1575 - 1580), будучи захвачен на возвратном пути из Неаполя в Испанию. В год пленения ему исполнилось 28 лет: возраст цветущий, а, значит, и привлекательный. Поскольку левая его рука не функционировала (в морской битве под Лепанто в 1571 он был тяжело ранен в грудь), логично было бы предположить, что содомитские посягательства, столь распространенные на мусульманском Востоке, не могли по отношению к нему не увенчаться успехом. Отсюда и то сочувствие к женщине, которое демонстрирует автор в "Назидательных новеллах" - последнем по хронологии крупном своем произведении (а следовательно, и в изрядной степени исповедальном - насколько вообще позволено было выплескивать свой интимный опыт при господствовавших в тогдашнем социуме жесточайших табу).

Обратим внимание на такие сильные эпитеты как "дерзко домогаться", "удовлетворить страсть" и "постыдных желаний", использованные испанским гуманистом в характеристике негоцианта. Присовокупим к ним подчеркнуто меркантилистскую семантику выражений "отделаться от меня", "подбить их на сделку". Не свидетельствует ли все это об активном ментальном неприятии, о внутренней этической вражде, обретшей к концу жизни классика заветное воплощение в художественном образе? Свидетельствует, и весьма ярко! Так же как претендующий на психологическую проницательность комментарий Берковского (современника скотских оргий Берии, насиловавшего юных москвичек) говорит о генетической зависимости нравственных критериев литературоведа от товарной сметки его предков-коммивояжеров: "…утопия этих новелл в том, что либо обид нет, хотя до них и было близко, либо же, - и это более обыкновенный случай, - обидчики вовремя успели передумать, и женщинам возвращаются их законные права".

Сервантес, стяжавший литературные лавры своей остроумнейшей (и по тем временам вполне постмодернистской) пародией на рыцарский роман, естественно, в пожилом возрасте захотел раскрыться и, пусть в завуалированной форме, иллюстративно «оживить», заставить работать в конкретном сюжете свои мировоззренческие стереотипы. Не имея возможности напрямую поведать обо всех претерпленных им на чужбине утеснениях, повествователь, манипулируя речами и поступками своих персонажей, постарался вызывать у читателей отвращение к истязавшим его извергам: тем самым он насаждал свою субъективную этико-конфессиональную схему. (Подобное же явление наблюдалось одно время и в Голливуде, где сценаристы ашкеназийского происхождения, симпатизировавшие еврейскому государству, осознанно уплощали образ палестинского террориста – в конечном счете, согласно их концепции, угрожавшего западным цивилизационным ценностям).

Итак, наряду с турками и маврами, Сервантес причислил к супостатам христианской морали еврейского торговца - тип, безусловно, встречавшийся ему в Магрибе. Вдосталь настрадавшийся писатель, даже являйся он потомственным марраном (подобно автору "Карманного оракула" Балтасару Грасиану), едва ли мог счесть уместным выслуживаться перед Инквизицией в пору своей тяжкой болезни и предчувствия кончины. Рвение апостатов - по известному меткому выражению жаждущих выглядеть святее самого Папы Римского, приходится, как правило, не на тот возраст, когда им уже не мешало бы поразмыслить о душе. Явный же негативизм престарелого Сервантеса по отношению к заведомо предосудительным торгашеским повадок его героя-семита начисто исключает, пожалуй, их какое бы то ни было генетическое родство: ведь на пороге смерти никто не борется с собственными родителями – такое случается лишь с мятежными юношами типа Отто Вейнингера, но здесь речь не о естественной смерти, а о самоубийстве...

Вообще говоря, довольно странной для сколько-нибудь образованного гуманитария может показаться рефлексия на данную тему. Но в моем случае, 17 лет назад, ее спровоцировали следующие неординарные обстоятельства. Я уже три года кряду состоял членом одного из бесчисленных израильских русскоязычных литобъединений, которое возглавлял прозаик Яков Спектор – религиозный еврей и одновременно преуспевающий инженер военной промышленности. Супруга его, также ортодокс, занималась кое-какими изысканиями в Бар-Иланском университете – гнездилище идей национальной исключительности, особо экспансивно проецируемых тогда на мировую классику (этим-то и объяснялась та безапелляционная осведомленность, которую время от времени обнаруживал руководитель любительского кружка).

Мне же в тот период приходилось туговато: годовалый сын Артем (по обрезании – Яков), съемная конура в замусоренном сефардском квартале, редко навещаемом коррумпированными муниципальными бонзами Бат-Яма, удручающее отсутствие мало-мальски пристойной работы, не говоря уж о возможности какого-либо профессионального продвижения. Тем не менее я умудрялся, вопреки нужде, изыскивать часы для своих штудий по медиевистике. Тема изгнания из Испании (доставившая мне впоследствии широкую известность в академических кругах и место на кафедре истории старейшего в Европе Саламанкского университета) неотступно преследовала меня. Я достоверно знал, что Томас Торквемада, инициатор страшных гонений 1492 года, был евреем-квартероном: бабка его по отцовской линии заблаговременно крестилась. Всепоглощающая страсть к мавританке, сжигавшая верховного инквизитора и завершившаяся для него полным фиаско (прелестная пери вышла замуж за своего единокровца), повлияла, несомненно, на его решение удалить с полуострова сперва арабскую, а затем и еврейскую общину. Я знал, что христиане конца XV века чисто механически отождествляли в своем сознании иудеев с исламским миром. Кроме того, духовник Фердинанда и Изабеллы сыграл на мотиве единения испанской нации - доминанте и апофеозе всей деятельности католических монархов. Но сам он находился тогда, повторюсь, в центре неусыпного внимания завистников, а уж раскаяние, постигшее его на смертном одре - это отдельная тема, которую ныне скрупулезно разрабатывает прикрепленный ко мне аспирант Дмитрий Бурлак…

Кстати, о моем подопечном. В упомянутые годы он тоже хаживал на заседания нашего писательского клуба. Бессменный руководитель к нему благоволил, поскольку счастливейшим качеством Димы было беспрекословное послушание, объяснявшееся природной иерархичностью его мышления. Впрочем, это свойство никак не распространялось на гениев мировой литературы. Бурлак, к примеру, гневно отрицал роль Данте Алигьери в формировании канонов эпической поэзии (особенно его раздражала III песнь из "Ада", на которую я ссылался в одном из своих ранних эссе). Мне кажется, он был слегка влюблен в мою жену - белокурую красавицу, прекрасно музицировавшую и тонко разбиравшуюся в истории живописи.

Помню, как-то, после очередных посиделок, мы гурьбой высыпали на свежий воздух. Надувая щеки, Дима вдруг вздумал пропагандировать рецензию некоего ловкача, представлявшую собой хвалебный разбор беспомощных виршей одного иерусалимского графомана, облюбовавшего психиатрическую лечебницу. Я опешил: чем же его мог покорить сей заведомо ангажированный панегирик - при том, что он, ценитель без году неделя, так до сих пор и не осилил знаменитой "Теории стиха" Гаспарова? "А кто это?" – скривил недовольную мину фрондер. - "Как - кто? Специалист по просодии, ведущий российский стиховед!" - парировал я, начиная нервничать. - "Ведущий? Кого и куда он ведет?" - скаламбурил мой визави на гребне невежественного самоупоения. - "Довольно, Дима, - вспылил я, - никто из здесь присутствующих, включая тебя, Михаилу Леоновичу и в подметки не годится!" - "Я оставляю твой выпад без внимания, но знай: с этого момента мы перестаем общаться!" - такова была его заключительная эффектная реплика, испортившая наши отношения почти на два десятилетия.
        
Яков, в первую голову озабоченный нерушимостью нашего кружка (которая обеспечивала ему раз в месяц почетное председательство), в тот же вечер попенял мне на мою горячность, призвал к терпимости, а затем пригласил попить пива, за которым и поздравил нас всех с еврейским новым годом, произнеся соответствующее благословение на языке Библии. Придя домой, я послал на его e-mail сообщение - где риторически вопрошал: доколе мы, евреи, будем вариться в собственном соку, теша себя иллюзией творческой самодостаточности? "Уж конечно, - горько иронизировал я, - что бы смыслили Данте и Гаспаров, Гете и Сервантес - все эти дутые гойские авторитеты - в языковой гармонии, обеспечивающей равновесие нашей ноосфере!" Опаздывавший с утра на службу адресат отписался короткой невинной фразой: "Насчет Сервантеса надо погодить. По оперативным данным, и он - из наших…" Я знал о попытках современных мне израильских крючкотрворов причислить Пушкина к амхарскому этносу - колену, заплутавшему в горах Эфиопии. Слышал и анекдот про онегинскую няню, арии которой рукоплещет с галерки картавый одессит: лишь на том основании, что она-де его соплеменница… Мне-то всегда казалось, что Спиноза и Фрейд, Монтень и Пруст, Кафка, Бергсон и Мандельштам – урожай вполне обильный для того, чтобы не притягивать за уши гигантов с инородным ДНК, предоставив и «амалеку» право гордиться своим национальным достоянием. Впрочем, гораздо большее беспокойство причинял тот факт, что тема моей диссертации в Иерусалимском университете по-прежнему никого не вдохновляла. Даже мизерной стипендии выделить мне не пожелали. Более того –бухгалтерия требовала, чтобы я оплачивал из своего семейного бюджета лекции и семинары шустрых левантийских пройдох, успевших присосаться к государственной кормушке задолго до моего здесь появления…

        Испанское еврейство в эпоху Кватроченто (на которую пришлась молодость отца Сервантеса) неспособно было предотвратить надвигающийся крах. Это объяснялось разрозненностью иудейских общин – как всегда стремившихся прежде всего к локальному выживанию и мало озабоченных выработкой единой стратегии. Между тем византийские интеллектуалы – с их неизбывной ненавистью к османам, сорокалетием раньше захватившим Константинополь, – исподволь подталкивали своих западных братьев по вере к христианскому фундаментализму образца Крестовых походов. Вслед за воинами Аллаха, выкуренными из Гранады, снялись с насиженного места и двести тысяч жестоковыйных потомков Авраама. Готы Пиренеев обрели могущество в победоносном слиянии. Культурный их Ренессанс достиг апогея в творчестве увечного солдата, обогатившего человечество своим краеугольным шедевром…

Ужаснее всего то, что и к началу XXI века евреи ни на шаг не продвинулись на пути к созданию некоего общенационального кодекса чести – основного залога самосохранения этноса. Две трети народа Б-жия, исходя из экономической выгоды, по-прежнему предпочитало метрополии диаспору: при том, что государство на Ближнем Востоке не только существовало, но и содержало хорошо вооруженную армию. Американская община продолжала растворяться и нравственно отслаивалась, увязая в сугубом потребительстве. Евреи России, стремясь уцелеть любой ценою, то и дело унижались и лебезили перед правительством жидобоев. В Париже ли, в Мюнхене, в Сиднее или в Торонто – повсюду они торчали сухой ветвью, нимало не тяготясь увяданием общего ствола. Поток отлетающих из аэропорта им. Бен-Гуриона предельно возрос после прихода к власти левых. Предателями из партии "Шалом ахшав" был вылеплен голем – Палестинская автономия, воссоединение с которой после демократических выборов 2013-ого года провозгласил новый израильский премьер Мохаммед Сафри… Весь этот перечень трагических событий я привожу здесь с единственной целью: придать широкий пассионарный фон печальной метаморфозе, постигшей наше литературное содружество.

Бурлак, вставши в позу, ждал от меня извинений. Я попытался уладить дело миром: послал ему одну блестящую гаспаровскую статью, опубликованную солидным московским изданием. Дима, не открывая, стер мой файл и ответил все тем же нелепым требованием. Тогда я пошутил: "Дорогой друг! Я ошибся: в подметки ему ты годишься". - "Счастлив слышать столь лестную оценку из уст специалиста по ученым подметкам…" - отвесил он ответный поклон, на сей раз и впрямь оказавшийся прощальным. Яков был всецело на его стороне. На последующих наших встречах я неизменно ощущал атмосферу спланированной травли. Меня перестали включать в коллективные сборники, больше не приглашали на совместные выступления. Кличка "Дон-Кихот", приклеившаяся ко мне с легкой руки поэтессы Вольпиной, адекватно отражала безысходность моих творческих метаний.

Так и не обретя своей ниши в Израиле, я уехал в Сорбонну. Внук философа Лосского, светило медиевистики, с сочувствием отнесся к моим оригинальным идеям. Нищее мансардное существование нашей семьи уже начинало оправдываться хаосом, творящимся в восточном Средиземноморье. Теракты неуклонно перерастали в погромы. Те из сефардов, кто рассчитывал на милость победителей, приняли участие в рейдах хамасовских банд. Но в конечном счете, после Эль-Кудсской унии, и их засадили поголовно учить Коран. Это стало непременным условием физического выживания. Среди белого населения началась паника. Войска ООН интернировали евреев в прибрежные лагеря, где над ними нависли голод и эпидемии.

Однако кучка отважных защитников Сиона все еще отчаянно сопротивлялась. В их рядах сражался и Дима Бурлак, оказавшийся из нас наиболее стойким патриотом. В одном из боев он был ранен в левую руку. Когда исход баталии уже не вызывал никаких сомнений, он отвязал лодку в Яффском порту и вдвоем с румынским гастарбайтером, лишившимся десницы еще на строительстве тель-авивского пентхауза, добрался до Кипра: стараясь грести синхронно с товарищем по несчастью. В Лимассоле, где шуйца ему навсегда отказала, Дима сразу же получил статус беженца. Но рутинное житье на знойном острове тяготило его. В Никосийском университете он уныло штудировал сонеты сэра Сидни: проф. Джоанна Монтгомери-Байлз красными чернилами исчеркивала его рефераты. Наконец, окончательно отпав от литературоведения, Бурлак списался со мной, пожаловался на горькую судьбину - и, горя желанием помочь герою последней из израильских войн, я предложил ему стать моим ассистентом в Испании.

Что касается Якова, у него все по-старому. Недавно в семье родилась шестая внучка. Он проектирует «крылатые ракеты» на оборонном предприятии Фалестынского эмирата, и теперь его зовут Му'мин ибн Сахир: что на арабском означает "Правоверный, сын Колдуна". К вязанию орнаментальной прозы душа его не лежит, он пробовал сочинять макамы в духе аль-Харизи – но бросил и это малопочтенное занятие. Досуг он теперь целиком посвящает суфийскому братству, практикующему на своих бдениях запретный вид магии (ат-тарика ал-мазмума). Секреты этой ворожбы ведут историю от низвергнутого с небес Иблиса, передавшего их своей любимой дочери Байдахе. Но прежде чем удастся вызвать первого джинна, необходимо пройти обряд эзотерического посвящения – о чем Му'мин всякий раз настойчиво напоминает мне в своих электронных посланиях: адрес мой фигурирует в любом разделе "Education", и разыскать меня ему не составило труда. При этом, конечно же, каждое письмо он предваряет обязательным зачином: "Во имя Аллаха милостивого, милосердного!"

Жаль: человек он был, в принципе, не такой уж и вздорный, да и родом из достаточно чистого и красивого европейского портового городка…

Саламанка, 2017 г.

 опубликовано на сайте «Индоевропейский Диктант»